Мы расстались врагами, и я провел день, не видя ее. Но на другой день, около полуночи, я почувствовал такую тоску, что не мог бороться с ней. Я заливался слезами, я осыпал себя упреками, которые были вполне заслужены. Я говорил себе, что я безумец, и притом злой безумец, если заставляю страдать лучшее, благороднейшее создание в мире. И я побежал к ней, чтобы упасть к ее ногам.

Войдя в сад, я увидел, что ее окно освещено, и сомнение невольно закралось мне в душу. "Она не ждет меня в такой час, - подумал я. - Кто знает, что она делает? Вчера я оставил ее в слезах; быть может, сейчас она весело распевает и совершенно забыла о моем существовании. Быть может, сейчас я застану ее сидящей перед зеркалом, как когда-то застал ту, другую. Надо войти потихоньку, и я буду знать, что мне делать".

Я подошел на цыпочках к ее комнате, и так как случайно дверь была приотворена, я смог увидеть Бригитту, не будучи замечен ею.

Она сидела за письменным столом и что-то писала в той самой толстой тетради, которая впервые возбудила мои подозрения на ее счет. В левой руке у нее была маленькая деревянная коробочка, на которую ока время от времени взглядывала с какой-то нервной дрожью. В спокойствии, царившем в комнате, было что-то зловещее. Бюро было открыто, и в нем лежали аккуратно сложенные пачки бумаг: казалось, их только что привели в порядок.

Входя, я нечаянно стукнул дверью. Она встала, подошла к бюро, заперла его, затем с улыбкой пошла мне навстречу.

- Октав, - сказала она, - друг мой, мы оба еще дети. Наша ссора бессмысленна, и если бы ты сейчас не пришел ко мне, нынче ж ночью я была бы у тебя. Прости меня, это я виновата. Завтра госпожа Даниэль приедет ко мне обедать. Если хочешь, накажи меня за мой деспотизм, как ты его называешь. Лишь бы ты любил меня, и я буду счастлива. Забудем то, что произошло, и постараемся не портить наше счастье.

3

Наша ссора была, пожалуй, менее печальна, чем наше примирение. У Бригитты оно сопровождалось какой-то таинственностью, которая вначале испугала меня, а потом оставила в душе непрерывное ощущение тревоги.

Чем дальше, тем все более развивались в моей душе, несмотря на все мои усилия подавить их, две злобные стихии, доставшиеся мне в наследство от прошлого: яростная ревность, изливавшаяся в упреках и издевательствах, и сменявшая ее жестокая веселость, которая заставляла меня с притворным легкомыслием оскорблять и вышучивать то, что было мне дороже всего в мире. Так меня преследовали, не давая ни минуты покоя, безжалостные воспоминания. Так Бригитта, с которой я обращался то как с неверной любовницей, то как с продажной женщиной, понемногу впадала в уныние, отравлявшее всю нашу жизнь. И хуже всего было то, что это уныние, хотя я и знал его причину, знал, что виновником его был я сам, тем не менее беспредельно тяготило меня. Я был молод и любил развлечения. Каждодневное уединение с женщиной старше меня годами, которая страдала и томилась, ее лицо, с каждым днем становившееся все более и более печальным, - все это отталкивало мою юность и вызывало во мне горькие сожаления о прежней свободе.

Когда в прекрасные лунные ночи мы медленно бродили по лесу, нас обоих охватывало чувство глубокой грусти. Бригитта смотрела на меня с состраданием. Мы садились на скалу, возвышавшуюся над пустынным ущельем, и проводили там долгие часы. Ее полузакрытые глаза, глядя в мои, проникали в самую глубь моего сердца, затем она переводила взгляд на деревья, на небо, на долину.

- Бедный мой мальчик, - говорила она, - как мне тебя жаль! Ты уже не любишь меня!

Чтобы добраться до этой скалы, надо было пройти два лье лесом да столько же на обратном пути - целых четыре лье. Бригитта не боялась ни усталости, ни темноты. Мы выходили в одиннадцать часов вечера и иногда возвращались только утром. Отправляясь в такие большие походы, она надевала синюю блузу и мужской костюм, шутливо замечая, что ее обычное платье не подходит для лесной чащи. Она решительно шагала впереди меня по песку, и в ней было такое милое сочетание женского изящества и детской храбрости, что я то и дело останавливался полюбоваться ею. Казалось, что, пустившись в путь, она взяла на себя какую-то трудную, но священную задачу, и она шла как солдат, размахивая руками и громко распевая. Иногда она оборачивалась, подходила и целовала меня. Все это - на пути к скале. Когда же мы шли обратно, она опиралась на мою руку. Песни умолкали, начинались откровенные признания, нежные фразы, которые она произносила вполголоса, хотя на расстоянии двух лье в окружности не было ни души, кроме нас. Я не помню, чтобы, возвращаясь домой, мы когда-нибудь обменялись хоть одним словом, которое бы не дышало любовью и дружбой.

Как-то вечером, направляясь к нашей скале, мы пошли по новой, придуманной нами самими дороге, - вернее сказать, мы пошли лесом, совсем не придерживаясь дороги. Бригитта шагала так решительно, и маленькая бархатная фуражка на ее густых белокурых волосах делала ее до такой степени похожей на храброго мальчика-подростка, что минутами, во время трудных переходов, я совсем забывал о том, что она женщина. Не раз случалось, что, карабкаясь по скалам, ей приходилось звать меня на помощь, меж тем как я, забыв о ней, уже успевал подняться выше. Не могу передать впечатления, какое производил тогда, в эту чудесную светлую ночь, раздававшийся в гуще леса женский голосок, полужалобный, полувеселый, принадлежавший маленькому школьнику, который цеплялся за кусты дрока, за стволы деревьев и не мог сделать ни шагу дальше. Я брал ее на руки.

- Ну-с, сударыня, - говорил я ей со смехом, - вы хорошенький маленький горец, смелый и ловкий, но ваши белые ручки совсем исцарапаны, и я вижу, что, несмотря на ваши толстые башмаки, подбитые гвоздями, вашу палку и ваш воинственный вид, мне придется перенести вас.

И вот мы поднялись на скалу, совсем запыхавшись. Собираясь в наш поход, я опоясался ремнем и привязал к нему фляжку с водой. Когда мы оказались на вершине, моя дорогая Бригитта попросила у меня фляжку, но оказалось, что я потерял ее, как потерял и огниво, при помощи которого мы читали написанные на столбах названия дорог, если нам случалось заблудиться, а это бывало нередко. Я залезал тогда на столбы и старался быстро высечь огонь, чтобы успеть разобрать полустертые буквы. Все это мы проделывали со смехом, словно маленькие дети, да мы и были детьми. Стоило посмотреть на нас на каком-нибудь перекрестке, когда надо было разобрать надписи не на одном, а на пяти или шести столбах, пока не находилась та, которая требовалась. Но в этот вечер все наше снаряжение осталось где-то в траве.