Юноши смотрели на это, все еще надеясь, что тень Цезаря высадится в Канне и смахнет все эти привидения, но безмолвие продолжалось, и только бледные лилии виднелись на горизонте. Когда юноши заговаривали о славе, им отвечали: "станьте монахами"; о честолюбии - "станьте монахами"; о надежде, о любви, о силе, о жизни - "станьте монахами"!

Но вот на трибуну взошел человек, державший в руке договор между королем и народом. Он сказал, что слава - это прекрасная вещь и воинское честолюбие также, но что есть вещь еще более прекрасная, и ее имя свобода.

Юноши подняли голову и вспомнили о своих дедах - те тоже говорили о свободе. Они вспомнили, что в темных углах родительского дома им приходилось видеть таинственные мраморные бюсты длинноволосых людей, бюсты с латинскими надписями. Они вспомнили, как по вечерам их бабушки, качая головой, говорили между собой о потоке крови еще более страшном, нежели тот, который пролил император. В этом слове свобода таилось нечто такое, что заставляло сердца детей учащенно биться, волнуя их каким-то далеким и ужасным воспоминанием, но вместе с тем дорогой и еще более далекой надеждой.

Услышав его, они затрепетали, но, возвращаясь домой, они увидели три корзины, которые несли в Кламар: то были тела трех юношей, слишком громко произнесших слово свобода.

Странная усмешка мелькнула на их губах при этом печальном зрелище. Но другие ораторы, взойдя на трибуну, начали публично вычислять, во что обошлось честолюбие и как дорого стоит слава. Они обрисовали весь ужас войны, а жертвоприношения назвали бойней. Они говорили так много и так долго, что все человеческие иллюзии начали осыпаться, как осенние листья с деревьев, и все слушавшие их проводили рукой по лбу, словно просыпаясь от лихорадочного сна.

Одни говорили: "Причина падения императора в том, что народ больше не хотел его". Другие - "Народ хотел короля... нет - свободы... нет разума... нет - религии... нет - английской конституции... нет абсолютизма". И, наконец, последний добавил: "Нет, он хотел только одного - покоя".

Три стихии составляли жизнь, которая раскрывалась перед молодым поколением: позади - прошлое, уничтоженное навсегда, но еще трепетавшее на своих развалинах со всеми пережитками веков абсолютизма; впереди - сияние необъятного горизонта, первые зори будущего; а между этими двумя мирами... некое подобие Океана, отделяющего старый материк от молодой Америки; нечто смутное и зыбкое; бурное море, полное обломков кораблекрушения, где изредка белеет далекий парус или виднеется извергающий густой дым корабль, - словом, настоящий век, отделяющий прошлое от будущего, не являющийся ни тем, ни другим, но похожий и на то и на другое вместе, век, когда не знаешь, ступая по земле, что у тебя под ногами - всходы или развалины.

Вот в этом хаосе надо было делать выбор; вот что стояло тогда перед юношами, исполненными силы и отваги, перед сынами Империи и внуками Революции.

Прошлое! Они не хотели его, ибо вера в ничто дается с трудом. Будущее они любили, но как? Как Пигмалион любил Галатею: оно было для них мраморной возлюбленной, и они ждали, чтобы в ней проснулась жизнь, чтобы кровь побежала по ее жилам.

Итак, им оставалось только настоящее, дух века, ангел сумерек промежуток между ночью и днем. Он сидел на мешке с мертвыми костями и, закутавшись в плащ эгоизма, дрожал от страшного холода. Ужас смерти закрался к ним в душу при виде этого призрака - полумумии, полуэмбриона. Они приблизились к нему с таким же чувством, с каким путешественник подходит в Страсбурге к останкам дочери старого графа де Сарвенден, набальзамированной в уборе невесты. Страшен этот детский скелет, ибо на пальце тонкой, иссиня-бледной руки блестит обручальное кольцо, а на головке, готовой рассыпаться в прах, - венок из флердоранжа.

Как перед наступлением бури по лесу проносится страшный вихрь, пригибая к земле все деревья, а затем наступает глубокая тишина, так Наполеон все поколебал на своем пути, проносясь через мир. Короли ощутили, как закачались их короны, и, схватившись за голову, нащупали только волосы, вставшие дыбом от безумного страха. Папа проделал триста лье, чтобы благословить Наполеона именем бога и возложить на его голову венец, но Наполеон вырвал венец из его рук. Так трепетало все в этом зловещем лесу старой Европе. Затем наступила тишина.

Говорят, что при встрече с разъяренной собакой надо спокойно, не теряя присутствия духа, медленно, не оборачиваясь, идти вперед. Тогда собака будет некоторое время следовать за вами с глухим рычаньем и отойдет прочь. Если же у вас вырвется жест испуга, если вы хоть слегка ускорите шаг, она накинется на вас и растерзает, ибо после первого ее укуса спастись уже невозможно.

В европейской истории нередко бывали случаи, когда какой-нибудь монарх делал этот жест испуга и был растерзан своим народом. Однако его делал лишь один из монархов, а не все одновременно, другими словами - исчезал король, но не королевская власть. При появлении Наполеона этот пагубный жест сделала вся королевская власть, и не только королевская власть, но религия, аристократия - все власти, божеские и человеческие, сделали этот жест.

Когда Наполеон умер, власти божеские и человеческие были фактически восстановлены, но вера в них исчезла навсегда. Существует страшная опасность - осознать возможность какой-либо вещи, ибо ум всегда заглядывает вперед. Одно дело сказать себе: "Так бывает". Другое дело сказать: "Так было". Это первый укус собаки.

Деспот Наполеон был последней вспышкой пламени деспотизма. Он уничтожил королей и пародировал их, как Вольтер пародировал священное писание. И затем раздался страшный грохот: это обрушился на старый мир камень с острова св.Елены. Леденящее светило разума сейчас же зажглось в небе, и лучи его, похожие на негреющие лучи холодной богини ночи, окутали бледным саваном весь мир.

Разумеется, и до того были люди, ненавидевшие аристократов, бранившие духовенство, составлявшие заговоры против королей; разумеется, и прежде люди возмущались злоупотреблениями и восставали против предрассудков, великой новостью было то, что теперь народ смеялся над всем этим. При встрече с дворянином, священником или государем крестьяне, участвовавшие в войне, говорили, пренебрежительно покачивая головой: "Ах, этого мы видели в другие времена, и у него была тогда совсем другая физиономия". Когда с ними заговаривали о троне или об алтаре, они отвечали: "Это четыре деревянных доски, мы их сколачивали, мы же и разбивали их". Когда говорили: "Народ, ты понял свои заблуждения, ведь ты обратился к королям и к церкви", - "Нет, - отвечали они, - это не мы, это те болтуны". Когда же говорили: "Народ, забудь прошлое, обрабатывай землю и повинуйся", - они выпрямлялись во весь рост, и раздавался глухой звук. То гудела в углу хижины заржавленная и зазубренная сабля. Тогда говорившие спешили добавить: "По крайней мере сиди смирно, не пытайся причинить вред и не трогай никого, пока не трогают тебя". Увы! Народ довольствовался этим.