Ничего, ничегошеньки не изменилось. Только во мне застрял тот день, наверху, на краю леса, он был во мне, когда я тяжело выбрался из своей заросшей мхом норы, покрытой хвощом и папоротником, и с той поры он мечется во мне, точно рыба на удочке.

Если я иду с этим к Педро, у него для меня одно и то же лекарство:

- Не мудрствовать, доктор, не мудрствовать. Раскинуть пошире руки и обнять все, что только войдет в объятия.

И точно желая мне наглядно показать, что имеет в виду, взмахнет крыльями, запоет, иной рaз взлетит на крышу или на дерево, а когда слетит оттуда вниз, кажется, будто он прячет под крыльями кусок солнца и все краски, которые насобирал на лугах, на холмах и всюду, куда мог дотянуться взглядом.

- Обнять все, что только войдет в объятия, - повторяет он, чтобы я понял. - И это все, доктор. Верь мне, это все.

Я ему верю, но не знаю, что с этим делать. У меня не петушиное сердце, ему мало зачарованно пропеть хвалу красоте света. Десятки лет оно училось спрашивать, и чем меньше ответов нашло, тем больше билось в нем вопросов, а когда уже показалось, что мудрость утихомирила его гладь, вдруг выяснилocь, что достаточно песчинки, листа, который неожиданно упал на землю, чтобы поднялись волны, в которых оно чуть не утонуло. Не помогли ни все мои знания, ни вся мудрость, в которую я напрасно рядился, как в непроницаемую броню.

Я долго откладывал, но наконец с этими новыми мыслями зашел к отцу Бальтазару. С кем еще в нашей деревне я могу посоветоваться, если речь идет не о дереве на протертый порог, не о черепице на дырявую крышу, не об оковке ворот, не о том, когда окучить грядку, когда накрыть розы, когда перекопать альпийскую горку? Для всего остального существует Педро, и если меня не удовлетворяет его совет, не остается ничего иного, как отправиться к отцу Бальтазару.

Осенью и зимой мы сидим не в саду, a в горнице с большими окнами на обе стороны, где пахнет до блеска натертыми яблоками, рядами уложенными на старом просторном шкафу, и Агата приносит на стол миску орехов, которые мы колем, едим со сладким ржаным хлебом и запиваем красным вином, созревшим на ближних склонах. Но и зимой, и летом по воскресеньям после обеда на столе нас ожидает шахматная доска с фигурками, теми, что много лет назад Бальтазар вырезал сам, а потом разыгрывается всегда один и тот же обряд: Бальтазар берет белую пешку в одну, черную в другую руку, прячет руки за спину, затем протягивает их перед собой через стол и предлагает мне выбрать. Я каждый раз показываю на руку, о которой знаю, что в ней скрывается черная пешка, и таким образом предлагаю ему выгоду первого хода и возможность порадоваться и, как обычно, сказать:

- Ага, добрый знак.

Это я делаю умышленно. Но мои последующие ошибки - уже не следствие великодушия. Нет, нет, просто я играю рассеянно, поминутно забываю защитить фигуру, поминутно не замечаю опасности, поминутно попадаю в подготовленную ловушку, пока в конце концов сам отец Бальтазар, вначале злорадно радовавшийся моим ошибкам, не покачает сокрушенно головой. И все это лишь потому, что вместо того, чтобы сосредоточиться на игре, я думаю, о чем и, главное, как мне его спросить. Ворочаю это в голове и на языке, пока наконец между двумя ходами не взрываюсь вопросом:

- Скажите, предохраняет ли вера от безрассудства?

И не успел Бальтазар уставиться на меня удивленным взглядом, как я уже знал, что это не тот вопрос, который я хотел ему задать. И поспешил добавить:

- Я спрашиваю, потому что знаю: мудрость не спасает человека от наивного безрассудства. - Но и теперь удивление не покинуло его глаз.

- Не понимаю, к чему вы клоните, - сказал он после долгого молчания.

А поскольку я не попытался или, вернее, поскольку не нашел пути, как объяснить, что во мне бушует, я сперва склонил взор к шахматной доске, сделал ход пешкой и объявил гарде. А пока я размышлял о том, как спасти от гибели королеву, он наконец разговорился.

- Не знаю, хорошо ли я понял, о чем вы спрашиваете. Не знаю, что вы хотите услышать. Но, пожалуй, отвечу так. Вера - как наш костел, куда вы не ходите. Фундамент у нас глубокий, колонны крепкие, стены толстые, но буря, ветер и смерч могут разбить окна, снести черепицу с крыши, молния может ударить в шпиль, и вот вам ущерб и запустение. И тут необходимо все заново отремонтировать. Наивность, как вы говорите, безрассудство, зло не покидают нас, даже когда мы верим. И не всегда наша вера сильнее искушения. Однако исповедь и покаяние починят разбитые стекла и треснувшие стены. - Потом, как всегда, отец Бальтазар, быстро вернувшись к игре, проговорил: - Этого бы я вам не советовал. Так вы королеву не спасете.

Я быстро меняю ход, а потом мы уже не разговариваем, только передвигаем фигуры на доске да отпиваем, чуть смущенно, красное вино.

Я снова проиграл. Только по дороге домой и еще долго потом я не думал, как обычно, о партии и ошибках, которых мог избежать, размышлял о том, что услышал из уст отца Бальтазара. Значит, и вера не была надежным плащом, закутавшись в который, можно спастись от всех ловушек. И этот панцирь могли пробить удары неустойчивой слабости и неожиданной непогоды. Правда, покаянием можно залатать трещины и щели, однако новые удары открывали их после каждого нового столкновения с жизнью, и ничего иного не оставалось, как чинить свои доспехи снова и снова. Я не сумел уверовать в то, что стократ склеенный кувшин удержит налитое в него вино.

И вот я снова себя спрашиваю: не прав ли все-таки Педро? Как он сказал? "Не мудрствовать, доктор, не мудрствовать. Раскинь пошире руки и обними все, что только войдет в объятие".

Быть может, он все-таки прав. Сейчас ночь. Холодная октябрьская ночь. Я стою посреди натопленной горницы и смотрю в окно на ясное небо, на котором дрожат звезды. Раскрою объятия и сольюсь в них с ночью и с небесным сводом, со звездами и тишиной тьмы.

Уношу все это в постель и, прежде чем обнять еще и сон, говорю себе: пожалуй, все-таки Педро прав.

ХLV

Деревья сбросили зелень, красная листва кленов перемешалась с золотом берез и отражается, словно выгравированная из металла, в ясном небе октябрьского дня.