- Хотя ни один из вас не заслуживает снисхождения, а годы за решеткой порядком бы вас охладили и обоим пошли бы на пользу, но, пожалуй, я смогу помочь вам иным способом. Могу забыть, что знаю, если вы запашете межу и отныне будете обрабатывать спорные поля, деля их поровну. Деньгами, которые ушли бы на судебное разбирательство, Палада оплатит нанесенный пожаром ущерб. А сейчас вы подадите друг другу руки и при первой же ссоре я вспомню, о чем обещал забыть. Все зависит от вас.

Они еще поворчали, похныкали и побрюзжали, но я больше не сказал ни слова, и в конце концов они успокоились и смирились с моим приговором. Признали его более легким, чем тот, какого бы им не миновать, окажись они в руках иного судьи. Не знаю, было ли тяжелее Филиппу подать черную продымленную руку раненому Паладе или тому пожать протянутую ему руку, но оба это сделали, а я только того и ждал, зная, что теперь они выполнят и остальные условия договора.

- Так, - сказал я Филиппу, - а теперь запрягай и вези Паладу домой. Утром я на него гляну.

- А пожар? - еще колебался Филипп.

- Мужики наверняка уже погасили, что смогли.

Вместе с Филиппом я вышел за порог. Я был прав. От деревни несло, как от коптильни, но кровь с неба исчезла, люди расходились по домам, еще издали крича мне, что справились с огнем, и ни один ни словечком не обмолвился о Паладе. Положились на меня, старого лекаря, который, когда надо, бывает у них и судьей.

Только теперь я заметил, что Педро слетел с крыши и стоит на карнизе окна. Наверное, он стоял тут уже довольно долго и знал все, что происходило между мной и этими двумя в горнице. Теперь он чуть виновато замахал крыльями и, нерешительно переступая с ноги на ногу, высоко оценил мои заслуги:

- Это ты хорошо сделал, доктор.

Так сказал Педро, который хвалит только солнце да в редких случаях еще красоту собственного хвоста. Мне никогда не доставалось большей похвалы. Я приложил руку ко лбу, выпятил грудь и по-военному отдал ему честь.

XXIX

Иногда ночью собаки воют на луну.

А то песнь Павлова корнета реет ночью, словно белая лента.

Порой я слышу, как соки поднимаются к ветвям по стволам деревьев.

Бывает, затаю дыхание, когда лунатик Марко при полной луне неуверенно ступает по гребню крыши.

Порой слышу ржание лошадей, пopoй тягучую литанию коров, порой и Педро проснется среди ночи и серебряным ножом своей песни прорежет темную тишь.

Порой камни молчат тягостнее, чем обычно.

Порой плач младенцев, порой причитания старух.

Порой вздохи одиноких, порой пульс обнявшихся влюбленных бьется в унисон, как хорошо слаженные колокола.

Порой воды в реке перестают шуметь и куда-то текут, текут.

И куда-то удаляются шаги ночного сторожа Тусара.

И я смотрю уже не на звезды, а неизвестно куда. Куда-то далеко? Куда-то близко? Куда-то.

Порой я вижу танец бабочек-поденок вокруг источника света. Порой кишение муравьев. Порой стаю цапель. Порой почки на деревьях. Порой стебли травы, поднимающейся ввысь.

А я здесь, чтобы свидетельствовать, что вой собак и ржанье лошадей - то же самое, что барабанчики лопающихся почек, и то же, что Павлов корнет. А танец бабочек-поденок как течение вод, и полет птиц как кружение звезд, - и все вздохи как удаляющиеся шаги ночного сторожа.

И мое молчание подобно молчанию камней, и неуверенным шагам лунатика, и стеблям травы, и ветвям деревьев, и вою собак.

Ибо во всем, во всем этом скрыта тревога детей, заблудившихся среди дремучего леса, стук окровавленных кулаков в железные ворота, ключ к которым мы потеряли, беспомощность опавших листьев, подхватываемых ветром и вновь и вновь бросаемых им на землю, жажда затерявшегося в пустыне, плач младенцев, не умеющих сказать, что у них болит.

А потом собаки перестанут выть, Павлов корнет затихнет, я встану со скамьи перед домом и вернусь в постель. Это мгновение похоже на челн без весла, вздымаемый на волнах и все же куда-то плывущий.

ХХХ

- Идите, друг мой, идите, - еще издалека кричит отец Бальтазар и катится мне навстречу, словно бочонок, едва я успеваю закрыть за собой садовую калитку. - Хорошо, что вы пришли. Я едва вас дождался, приветствует он меня каждое воскресенье, улыбаясь, точно луна, всем широким лицом. - Агата! - кричит он в дом. - Агата, принеси вина и чего-нибудь повкуснее дорогому гостю.

И ведет меня к столу, сколоченному из круглой доски, положенной на пень от дерева, вокруг которого много лет назад построили беседку, теперь увитую сладкими виноградными гроздьями. Агата уже несет бутылку, рюмки и полную корзину угощений.

Как всегда. Но сегодня отец Бальтазар придумал другой гамбит. Однако так же с упреком качает кругленькой головой, так же улыбается мне, словно ребенку, чей грешок хоть и заслуживает наказания, но - ничего не поделаешь вынуждает смеяться, только вместо привычного: "Опять я не видел вас во время мессы", - сегодня он говорит:

- Что ж, придется мне на старости лет учиться медицине.

- Как это? - спрашиваю, не понимая, и он тут же охотно объясняет, развеселившись оттого, что поймал меня на крючок:

- Ну, коли вы занимаетесь моим ремеслом, придется мне заниматься вашим.

Я все еще делаю вид, будто не понял, но уже начинаю догадываться. Как и все в деревне, он знает, каким образом я решил спор между Паладой и Филиппом. Остальные, выполняя молчаливую договоренность, никому об этом не обмолвятся. Но только мне кажется, что они здороваются со мной немного громче прежнего. Отец Бальтазар, однако, не позволит себе приказывать, о чем и когда говорить или молчать.

- Что мужики ходят к вам на исповедь, - говорит он, - я давно уже знаю. Но теперь вы даете им и отпущение и учите любить ближнего как самого себя. Это что-то новенькое, верно? - опять смеется он, ну чисто луна в полнолуние. - Ладно, ладно, - заключает Бальтазар. - Прощаю. Будем надеяться, что вы раз и навсегда вправили мозги этим твердолобым упрямцам. Получилось у вас хорошо. Соломоново решение. Только в следующий раз мне о таких вещах хоть скажите.

И пока я смущенно склоняю взор, польщенный словами священника почти так же, как прежде одобрением Педро, - до сих пор слышу его: "Это ты хорошо сделал, доктор", - отец Бальтазар снова кричит: