Изменить стиль страницы
* * *

После смерти Шейха Францл изменился. Он стал апатичнее. Я часто заставал его уставившимся в пространство. Когда мы обменивались взглядами, мне казалось, что я смотрю в глаза незнакомца. Бесполезно было пытаться заинтересовать его чем-нибудь. Он просто существовал. Создавалось впечатление, что он потерял всякую надежду.

Однажды я спросил его напрямую, а он слабо ответил:

– Ой, Бенно, не обращай внимания, это пустяки, – но через несколько мгновений добавил: – Бенно, старина, если я… ну, скажем, если что-нибудь со мной случится… черкани моим старикам пару строк, ладно? Только сделай это поделикатней. Я имею в виду не выкладывай все сразу. У моей старушки слабое сердце.

Время от времени он доставал одну фотографию, которую теперь всегда носил с собой, и сидел и смотрел на нее, как будто читал книгу. На ней был запечатлен солдат с бокалом вина в руке, в кругу семьи, и они все смеялись – мужчины, женщины и дети. Францл не имел ни малейшего понятия о том, кто были эти люди. Собственно говоря, он нашел фотографию где-то в степи, где земля была усеяна мертвыми немецкими солдатами, через несколько дней после того, как был убит Шейх. Рядом с одним из убитых солдат лежал черный бумажник, который был открыт, как будто кто-то его выпотрошил, а потом выбросил за ненадобностью. Он был пуст, если не считать этой желтой фотографии.

* * *

Однажды ночью ударили сильные морозы, и наша вторая зима в этой проклятой стране встретила нас сурово. Приехал грузовик снабжения и привез нам теплые шинели, перчатки и шапки-ушанки. Но мы все равно ужасно мерзли в своих окопах. Даже взрывы снарядов отдавались новым, жестким резонансом, а разлетавшиеся комья земли были твердыми как гранит.

Неписаным законом армии было отпускать солдат домой после службы за пределами страны в течение более чем года, но мы все знали, что нас не осмелятся отправить назад. Тем не менее каждый день приносил новую волну слухов – нас собираются направить во Францию, в Грецию, в Африку. Но сначала, конечно, на короткую побывку домой.

Мы, рядовые, знали, насколько иллюзорны все эти слухи – но с каким упрямством мы пытались верить им! Наше единственное всепоглощающее желание делало нас легковерными – желание как-то покончить с той затянувшейся игрой со смертью, в которую превратилась наша жизнь.

Всегда оставался только один выход, реально осуществимый путь. Это была надежда на то, что Небеса окажутся милостивы и устроят так, что ты получишь рану, не достаточную для того, чтобы умереть, но настолько серьезную, чтобы тебя отправили домой. Ранение в мягкие ткани не годится. О нем позаботятся в полевом госпитале. Самым лучшим был бы сложный перелом, если возможно, не такой, чтобы превратить тебя в калеку, не слишком болезненный, но, конечно, такой, который предполагает длительный период лечения. Однако в этом нужна удача – самая большая в мире удача, – какая встречается не часто.

С такими мыслями в голове мы встречали чудовищный огневой вал русских в ту зиму и широкомасштабную атаку на наш клин между Доном и Волгой. Они прорвались.

Наступил день, когда мы осознали, что прошло довольно долго времени после того, как один-единственный грузовик осмелился поехать с линии фронта в тыловую базу. Русские части перекрыли все подступы. Сначала они атаковывали машины только ночью, потом беспрерывно и ночью и днем. На какое-то время наши колонны снабжения были объединены и двигались с охранением, по обе стороны их сопровождали подразделения бронемашин и мотоциклистов. Но даже это не помогало: русские стали слишком сильны.

Отчаянные контратаки с огромными потерями ни к чему не приводили. Медленно, но верно клинья советских войск по сторонам нашего клина становились все шире, и германские дивизии были отброшены назад: с одной стороны далеко за Дон, а с другой – к востоку, обратно к этой огромной массе развалин, городу Сталинграду.

Короче говоря, мы были окружены. Сталинград стал огромным котлом, в котором нам суждено было кипеть.

Теперь все обернулось настоящей трагедией. Перемалывалась в труху целая армия. Битва без всяких перспектив на успех для немцев захлебнулась в море крови. Конец приближался быстро – но это не был такой конец, на который мы все рассчитывали менее двух лет назад.

Сначала казалось невероятным, что немцы позволят заманить себя, как мышь, в такую гигантскую ловушку. Но в Советском Союзе новое слово Сталинградский котел стало скоро знаменитым лозунгом.

Среди нас распространилась идея – и она мгновенно возобладала, – что все это не катастрофа, а блестящий маневр Верховного командования. Говорили о новых танках, о наступлении с севера, о секретном оружии, превращающем все в пыль.

Мы какое-то время верили, но ни один из этих слухов не был правдой, и постепенно начали осознавать весь ужас слова, которого солдат боится больше всего: окружены.

Правда доходила до нас по мере того, как остатки одной дивизии за другой отбрасывались назад, терпя поражение со всех сторон, не говоря уже о напирающем противнике, который теснил нас к центру Сталинградского котла. Постепенно колонны сосредоточенного транспорта забили все дороги. Взрывали орудия и всевозможное вооружение, включая танки, которые остановились из-за нехватки горючего. Нагруженные грузовики, застрявшие в снегу, горели. Огромные груды одежды и продовольствия были подожжены, чтобы не достались врагу. Установки, на сборку которых были потрачены колоссальные усилия, были уничтожены.

Отрезанные от своих, солдаты в серой полевой форме, грязные и завшивленные, ковыляли с бессильно опущенными плечами от одной оборонительной позиции до другой. Ледяной ветер этих необъятных белых пространств обжигал их сморщившуюся кожу, выдавливал слезы из запавших глаз, которые почти закрывались от перенапряжения, проникал сквозь форменную одежду и пробирал до самого костного мозга. Для тех, кто больше не выдерживал, всегда был наготове добрый снежный саван.

Менее чем в двух тысячах километров к западу был другой мир. Там люди спали в мягких теплых постелях; там во время обеда они садились за стол, накрытый чистой белой скатертью, и ели сколько душе угодно. Дети смеялись, и даже солдаты не были обделены счастьем.

Но здесь, лишенные инициативы, мы позволяли себя гонять, все время перемещались то вперед, то назад, подчиняясь бессмысленным приказам, занимали новые позиции и оказывали сопротивление, лишенное всякого военного смысла. Проявлением общего безразличия стали ночные вылеты самолетов люфтваффе снабжения, которые становились все реже, и то, что единственной горячей пищей оказывалась жидкая похлебка с редкими кусочками конины, и то, что нам все чаще приходилось довольствоваться парой кусков хлеба в течение всего дня.

Мы все еще невольно вслушивались в грохот ударов вражеских минометов, по старой привычке считали секунды до взрывов. Мы чувствовали, как земля вздрагивала от фугасных бомб, и видели бесчисленные ракеты «Сталинских органов».

Нам все еще казалось поразительным, что мы не единственные остались в живых, что были еще красные и фиолетовые огни, вспарывавшие небеса, предупреждения об атаках пехоты, предостережения о танках и настойчивые крики о помощи – с другой стороны. И тогда мы стреляли в кричащую массу русских, вели огонь механически, как автоматы, до тех пор, пока наконец их гигантские танки, надвигавшиеся на нас, не вынуждали нас снова отступать в этот котел, который с каждым днем становился все меньше и горячее.

Мое подразделение сократилось до жалких остатков. Люди один за другим выбывали, истекали кровью или замерзали в безжалостном белоснежном океане.

Францл был сломлен, потерял всякую надежду на то, что может снова увидеть родной дом. Но иногда, когда наступало относительное затишье и мы сидели согнувшись в своем окопе в ожидании того, что будет дальше, он доставал из своего бумажника фотографии: одну неизвестного солдата и другие – свои, своей семьи и друзей. Тогда и я доставал открытку с загнутыми краями, на которой был изображен мой родной город, и мы заводили разговор о такого рода вещах. Только в эти минуты он, казалось, оживал.