Маринке и хотелось побыть с Михайликом, и тяжко: взглянет на паренька, а услужливая мысль подсказывает, подсчитывает, сколько еще часов – часов, а не дней! – остается до разлуки. И так горько, так гнетет этот подсчет – еще одиннадцать, еще десять, девять, восемь… Восемь – и ты одна! Не вытерпела, оделась:

– Я сейчас. Хворосту наберу.

Вышла, захлебнулась сырым ветром – и вновь мысли: скоро, скоро вечер… Говорил, что уйдет ночью, после двенадцати…

Нет, и во дворе нет спасения от мыслей.

А ветер теплый, совсем не мартовский. Землей пахнет и даже вроде первыми листочками. И откуда только эти запахи, когда вон еще снегу сколько…

Постояла, послушала – лютует весенняя буря. А там, за лесом, грохочут, приближаются стальные громы.

Вернулась в хату.

Михайло чистил пистолет. Рядом на столе лежал диск от ППШ.

– Что это? – спросила Маринка, указывая на диск. – Не это ли твоя млонзограмма?

– Нет, – вздохнул Михайло. – Это… На дороге нашел. Нет у меня млонзограммы. Не смог я тогда ее взять…

– А почему не смог?

– Так получилось. Профессор-то велел прийти через неделю. С утра я был в клубе, там меня и застала война. Наш город бомбили в тот же день в одиннадцать. Особенно старались попасть в железнодорожный мост – это как раз возле нас. Сразу после отбоя я, понятное дело, побежал домой. Наш домик повалило взрывом, а там, где стоял особняк профессора Подопригоры, дымилась большущая воронка…

– Ну и выдумщик… – грустно улыбнулась Марина. – Нет твоего Подопригоры. И вообще нет никакого бессмертия… Все это ты просто выдумал.

– Нет, говоришь? – Михаил старательно протер пистолет белой тряпочкой. Взвешивая на ладони, задумчиво рассматривал своего стального, вороненого побратима. – Бессмертие, Хмариночка, как и смерть, в наших руках…

Спрятал пистолет, диск. Долго и молча занавешивал окна, зажигал каганец. И уже при его неуверенном, колеблющемся свете подсел к Маринке, положил руку на плечо:

– Запомни: для таких, как мы, смерти нет. Мы – Гомо диспергенс! Мы больше отдаем, чем забираем…

– Милый! – Маринка прижалась, уткнулась лицом в грудь Михаилу. Притихла, только плечи вздрагивают…

И снова тихо в хате. Тихо и тоскливо. А разве не так же было и тогда, в ту недавнюю и одновременно такую далекую, разбушевавшуюся вьюжную ночь? Нет, не так.

Одна-одинешенька была Маринка, а теперь с нею – у нее – Михайло. Пока с нею… И наши наступают – вон как грохочет! Все ближе и ближе. И не вьюга – теплая, мартовская буря за окнами.

И все-таки в комнате тяжкая тишина.

Почему?

Сегодня ночью прощание.

– Послушай, Хмариночка, – заговорил наконец Михайло. – Будет тебе хмуриться. Хочешь, я тебе что-то интересное расскажу?

– Что ты там еще можешь рассказать… Ничего больше не придумаешь. Все уже рассказал…

– А вот и не все. Далеко не все… И не выдумываю я, правду говорю… Садись-ка лучше да слушай.

– Слушаю, милый, слушаю… Ну, рассказывай…

ТРЕТИЙ РАССКАЗ МИХАИЛА

В самом начале ноября послал меня командир в областной центр. Задание было не из легких. Больше месяца пришлось жить в городе, всякое случалось, но, что бы там ни было, приказ выполнил и, как видишь, живой.

В лес вернулся аж в декабре. Доложил все командиру, отоспался. Утром вышел из землянки – солнышко светит, в морозной дымке мельчайшие искорки снежные вьются. Сухой снежок так приятно шуршит под ногами в старой листве… Иду, а сам вроде заново со всем знакомлюсь. Столько изменений за месяц произошло, столько новых людей. Но странно – кого ни встречу, все какие-то мрачные, молчаливые. В чем дело?..

Вижу – под старым дубом строят землянку. Трое долбят ломами промерзшую глину; пятеро тешут бревна.

И из этих восьми двое новенькие: румянощекий чернявый усач (я его сразу же мысленно окрестил Черноусом) и худющий, с болезненным цветом лица паренек в зеленой немецкой шинели, обоих вижу впервые. Подошел, поздоровался со всеми, достал кисет.

– Перекур! – крикнул Черноус.

Сели ребята, задымили самокрутками. И такой пошел у них разговор – противно слушать. Дела – хуже некуда: провал за провалом. Черноус уверяет: в отряде завелся провокатор, нужна поголовная проверка.

– Эх, поручили бы мне… – Усач даже зубами заскрежетал. – Я эту мразь быстро вывел бы на чистую воду!

– Никак ты его не выведешь, – тихо возразил юноша в зеленой шинели, – не выявишь ты его…

– Отчего ж это не выявлю?.. Что-то ты мне не нравишься…

Юноша на это только рукой махнул, болтай, мол, что хочешь… Встал и хотел уйти, но Черноус бросился наперерез:

– Ку-ула-а? Тебе что, крыть нечем? Э-э… Ты мне уже совсем не нравишься… Чего голову опустил? Чего глаза прячешь?!

В это самое мгновение послышался удивительно знакомый старческий голос:

– Прошу прощения…

Я оглянулся – у соседней землянки стоял… Подопригора! Да, это он, мой профессор! Не узнать его было нельзя, хотя вид имел далеко не профессорский: грязно-зеленый пятнистый ватник (из немецкой плащ-палатки), на ногах бурки, оранжевые чуни из автомобильных камер. И лицо сильно изменилось: оброс густой седою бородой.

– Прошу прощения, – повторил он вежливо и поклонился. – Я совсем случайно слышал вашу беседу и… И пожалуй, мне следует попытаться помочь вам. Вы… очень прошу… высказывайтесь, продолжайте говорить!..

Несколько человек сразу же обступили его. Моим первым порывом было броситься, обнять старенького. Ведь он не просто знакомый для меня, он человек оттуда, из такого недавнего и такого уже далекого довоенного времени. Я бы и бросился, но партизан, сидевший рядом на бревне, положил мне руку на плечо:

– Это наш… – прошептал на ухо. – Наш кудесник! Да, да, настоящий волшебник! – И засмеялся. – Не веришь? Вот сейчас сам увидишь.

И партизан пояснил, что хотя старик этот попал в отряд совсем недавно, но уже, почитай, второй после командира – и язык немецкий знает, и советчик отменный, а лекарь прямо-таки чудодейственный (здоровенную котомку сухих трав притащил с собой в отряд).

То, что Подопригора снискал здесь всеобщее уважение, я понял и без объяснений: ребята, окружившие профессора, наперебой говорили ему все, не таясь. Особенно усердствовал Черноус. Сразу же, с места в карьер, начал излагать свое предложение о поголовной всеотрядной проверке, о решительном расследовании. Говорил он с жаром, страстно, и чувствовалось, многим внушал симпатию.

Да, Черноус нравился и мне. Особенно выгодно он отличался от паренька в немецкой шинели. Малый, разговаривая, отводил глаза в сторону, а усач наоборот: говорит с Подопригорой – и лицом к лицу.

Одно меня удивило: Черноус, что называется, глаз не спускал с профессора, а тот – ну совсем, как мальчишка в шинели! – опускал глаза… Чудеса! Этого за Подопригорой я не замечал…

Черноус тем временем вовсю распалился. Жестикулируя и размахивая кулаками, он внезапно схватил понурившегося юношу за руку, потянул к профессору:

– Вот, глаза прячет! Людям в глаза не смотрит! Вы только взгляните на него!.. – И, тряхнув парня, властно приказал: – Глаза! Глаза! Не опускай глаза!

И вдруг произошло нечто совсем неожиданное. Профессор посмотрел – но как посмотрел!.. С явным напряжением, словно делать это ему было очень и очень тяжело, Подопригора начал – начал! – медленно поднимать взгляд. Поднимал он его всего несколько секунд, но секунды эти показались мне почему-то длинными-длинными минутами.

Профессор поднял глаза, но посмотрел не на юношу, а на Черноуса. Вот тут-то и началось что-то непостижимое: теперь уже не паренек, а усач заметался, опустил голову, потупился. А профессор точно так же, как и тот юноша, строго приказал Черноусу:

– Глаза! Глаза не опускать!

Бледный, растерянный усач поднял глаза, посмотрел на профессора, взгляды их встретились. В тот же миг Черноус отшатнулся, заслонил лицо ладонями, скрючился и рухнул на землю.