{228} С трудом незаметно протираешь кружочек в замерзшем стекле кареты. Магазины открыты, но улицы пустынны. На перекрестках сильные наряды конной и пешей полиции. Ни живой души.

Охватывает какая-то жуть. "Мертвый город" .... Кое-где пугливо приоткроется дверь магазина и из нее с тревожным недоумением глядят люди на мчавшиеся под эскортом жандармов кареты.

Ни одного привета, ни одного возгласа. Где же она, восставшая Россия, где же он, мятежный Петербург?....

Примчали на товарную станцию Николаевской дороги. Там военные полковники и генералы, жандармские полковники и генералы, полицейские полковники и генералы и шпионы, шпионы - без конца. В дальнем углу станции приготовлен арестантский вагон. Нас вместе с жандармской охраной ввели туда и часа два продержали на запасном пути.

Потом, когда вагон прицепили к поезду и подали к станции, обилие жандармов, очевидно, привлекло внимание публики. На площадках вагона смежного поезда показались рабочие картузы, студенческие фуражки, замелькали сочувственные лица. Но "беспорядок" был вскоре замечен, явился патруль и водворил спокойствие и тишину.

{229} Поезд тронулся, сопровождавшие нас офицеры, проверив посты, ушли к себе в купэ. Конвоировали нас шлиссельбургские жандармы - 12 унтеров. Отношения у нас с ними были хорошие. Нам предстояло провести вместе последнюю ночь.

И это была удивительная ночь, полная глубоких неизгладимых впечатлений.

- Надо бы правовой порядок то спать уложить, - говорит один унтер другому.

- Какой правовой порядок ? - спрашиваем мы.

- А это, значит, мы на партии так делимся, - лукаво отвечает унтер. - Наша компания - это левые, а те - "правового порядка".

- Верноподданные?

- Во-во! Просто сволочи!

"Правовой порядок", как и подобает истинно русским людям, веселие коих есть пити и ести, засели за трапезу, а вскоре разлегся в смежном отделении, громким храпом свидетельствуя преданность свою "престол-атечеству". Караул заняли "левые"....

Часа два ночи. В закопченном фонаре тускло горит свеча, едва освещая контуры вагона. Поезд, пыхтя и громыхая, несется по {230} снежной равнине. Мы все - арестанты и они - конвойные жандармы, сбившись в одну кучу, тесно прижавшись друг к другу, растроганные, взволнованные, шепотом, тревожно оглядываясь на дверь, ведем "запрещенную" беседу. Жандармы открывают нам тайны Шлиссельбурга.

То, чего они не решались касаться там, в Шлиссельбурге, они торопятся передать нам в эту последнюю ночь. Это была удивительная сцена, - эти многочасовые разговоры с блестящими глазами, с дрожащим от волнения голосом. Все казни, все смерти, всё пытки прошли перед нами в рассказах очевидцев.

Вот что, между прочим, удалось узнать о Качуре. Он прибыл в Шлиссельбург бодрый, здоровый, веселый. Через некоторое время потребовал работы в мастерской. Когда ему отказали, указывая, что первое время заключенные должны проводить в полном одиночестве и бездействии, он заявил, что заставит выполнить его требование, и объявил голодовку. Прошло дней шесть. Видя его упорство, жандармы сдались и в одной из камер устроили для него мастерскую.

Это было в апреле 1903 года. Качура работал с увлечением. Месяца через два завязывается интрига совершенно непонятного свойства. К сожалению, сами жандармы знают {231} о ней в самых смутных чертах. Вот что им известно.

В июне месяце, в одну из суббот, когда Качуру повели в баню, в камере дежурный жандарм, по обыкновению, произвел обыск. Где-то была обнаружена запрятанная записка, будто бы от моего имени к нему, Качуре (Само собою разумеется, никакой записки я Качуре не посылал. Если записка действительно была ему доставлена, то это дело рук департамента полиции или Трусевича. Содержание записки напрашивается само собою и все дальнейшее становится понятным.). О чем говорилось в записке, они не могли допытаться. "Найденная" записка была представлена коменданту. Вскоре после этого комендант явился к Качуре и, выслав жандармов, заперся с ним наедине. О чем был разговор, - они не знают. Комендант оставался часа два. Через несколько дней разговор при такой же чрезвычайной обстановке повторился.

Настроение Качуры сразу изменилось. Он стал сосредоточен, угрюм. Через некоторое время в Шлиссельбург прибыл какой-то судейский (по описание Трусевич). Он поместился в какой-то комнатке у манежа (очевидно, избегая канцелярии, так как проходящие туда видны заключенным в новой тюрьме и всем живущим {232} в крепости). В 12 часов дня, когда сменяется караул, Качуру переодевали в жандармскую форму и вместе со всеми унтерами он проходил через тюремный двор к приезжему судейскому. Всем строго на строго приказано было удалиться и близко не подходить. Беседа тянулась целый день. О чем говорилось, - не смотря на то, что все были крайне заинтригованы, - никто не знал. Офицеров и коменданта тоже не допускали.

Это в течение июня-июля повторилось несколько раз, пока Качуру вдруг неожиданно для всех них не увезли в Петропавловскую. Через некоторое время его привезли обратно. Он вернулся совершенно подавленным и в таком состоянии находился до зимы, когда его уже окончательно увезли. С жандармами не разговаривал, почти не отвечал на вопросы, бросил работать в мастерской, перестал читать книги, даже от прогулок часто отказывался. В камере на столе остались некоторые надписи, говорящие о каком-то душевном надломе. Так, в одном углу выцарапано : "погибло все, чему я в жизни поклонялся".... "душа пуста, душа мрачна".... "о, думы, думы, надежды и желания, погибли вы !".... и проч. все в том же роде. Вот все, что удалось узнать о нем.

{233} Bсе они присутствовали при казнях в Шлиссельбурге и вот что они рассказывают о последних минутах казненных. Их рассказы, как очевидцев, следует считать единственно верными и совершенно уничтожающими многочисленные рассказы охочих людей, вроде фантастического кающегося жандармского офицера, поместившего свои фельетоны, полные лжи и вымыслов, на страницах Русских Ведомостей.

Степана Балмашева привезли утром, часов в 10 и провели в канцелярию. Держал себя твердо, спокойно. Не доходя канцелярии, увидав новую тюрьму, начал размахивать шляпой. Днем пил чай и обедал. Вечером его провели в старую тюрьму и поместили в одной из камер, недалеко от камеры, где уже под замком сидел палач.

- Когда нужно будет, не забудьте меня разбудить, с усмешкой сказал Ст. Вал. дежурному и лег спать.

Часа в 4 утра в его камеру явился товарищ прокурора окружного суда "со свитой". Балмашев спал и его долго не могли добудиться. Наконец приоткрыл глаза и досадливо спрашивает.

- Ну, что? Чего вам там нужно?

- Вы такой-то?

{234} - Я!

- Вам известно, что вы приговорены с. петербургским военно-окружным судом в смертной казни ?

- Известно.

- Приговор вошел в силу и сейчас будет приведен в исполнение.

- А, да ! Ну, хорошо, хорошо !.... Опять лег на подушку, закрыл глаза и как бы заснул. Его снова разбудили.

- Да вставайте же ! Уже все готово !

- Хорошо, хорошо ! Вот сейчас ! Снова ложится. И так несколько раз. Наконец приподнялся и с усмешкой говорит:

- Так вставать? все готово? Ну, вставать, так вставать!

Он оглядывает камеру. Перед ним в вице-мундире представитель закона прокурор. Дальше - исполнитель закона, палач Филипьев. Он весь с ног до головы в красном: красная шапка, красная блуза, красные шаровары. В одной рук веревка, в другой плеть. Лицо зверское - серое, одутловатое, с мутными налитыми кровью глазами. Он подходит вплотную к своей жертве, поднимает над головой плеть и рычит : "руки назад! Запорю при малейшем сопротивлении!"....

{236} Веревкой скручивают руки и процессия направляется из камеры в маленький дворик, между крепостной стеной и старой тюрьмой - у иоанновской башни. Там уже "все готово". Эшафот, тут же вырытая яма, у нее черный ящик-гроб. Дворик наполнен начальством и жандармами. Балмашева вводят на эшафот. Секретарь суда читает приговор. На эшафот поднимается священник с крестом. Ст. Вал. мягко отстраняет его: - "к смерти я готов, но перед смертью лицемерить, батюшка, я не хочу".