Напиши сразу же, потому что мне нужно знать твой постоянный, а не временный адрес. Я хочу послать тебе одежду и деньги с кем-нибудь, кто едет в Лондон. Кого-нибудь да найду. А пока буду писать тебе по этому адресу и сообщать о здоровье отца. Наверно, надо сказать ему, что тебе пришлось выехать так срочно, потому что заканчивался набор в эту скульптурную студию. Ведь он считает тебя таким предусмотрительным человеком. Все, что ты делаешь, всегда кажется ему единственно правильным.

Мне принесли кроликов. Четырех. Я позвала плотника сколотить для них клетки, так как знала, что мне не дождаться от тебя этой маленькой услуги. Вероятно, ты в этом не виноват. Но дело всегда оборачивается так, что мне приходится обходиться без каких бы то ни было услуг с твоей стороны.

Твоя мать

4

Лондон, 3 декабря 70

Дорогая Анджелика!

Мне пришлось срочно уехать, так как ночью мне сообщили, что арестован Ансельмо. Я звонил тебе из аэропорта, но не застал дома.

Посылаю это письмо с парнем, который передаст тебе его из рук в руки. Его зовут Рей, я познакомился с ним здесь. Он из Остенде. Ему можно доверять. Устрой его у себя, если можешь, ему негде ночевать. Он пробудет в Риме несколько дней.

Тебе нужно немедленно пойти ко мне домой. Под каким-нибудь предлогом попроси у Освальдо ключ. Скажи, что тебе нужно найти книгу. Скажи что хочешь. Да, обязательно захвати с собой сумку или мешок. Там в печке лежит автомат, разобранный и завернутый в полотенце. Я совершенно о нем забыл. Тебе покажется странным, но это так. Один мой друг, которого зовут Оливьеро, несколько недель назад притащил его ко мне, так как боялся, что к нему нагрянет полиция. Я ему сказал, чтоб он сунул его в печку. Эту печку я никогда не топил. Она дровяная. У меня никогда не было дров. Потом я совершенно забыл об этом автомате в печке. Вспомнил, только когда мой самолет уже поднялся в воздух. Меня бросило в горячий пот. Говорят, от страха бросает в холодный пот, это неверно. Бывает, что и в горячий. Пришлось снять свитер. Так вот: забери ты этот автомат и засунь в мешок или в сумку – что принесешь. Отдай его кому-нибудь, кто вне подозрений. Например, женщине, которая ходит к тебе прибираться. Или можешь вернуть его этому Оливьеро. Его зовут Оливьеро Мардзулло. Адреса его я не знаю, но ты разузнай у кого-нибудь. А впрочем, этот автомат такой старый и заржавленный, что ты, пожалуй, можешь бросить его в Тибр. Это поручение я даю не Освальдо, а тебе. Освальдо лучше вообще ничего об этом не говорить. Не хочу, чтоб он считал меня полным идиотом. Впрочем, если тебе захочется рассказать ему, то расскажи. Пускай называет меня идиотом – мне наплевать.

Конечно, паспорт у меня был просрочен. И конечно, Освальдо помог мне продлить его. Все за несколько часов. В аэропорту был также Джанни, и мы поссорились: Джанни уверен, что в нашей группе есть фашистский шпион. Быть может, и не один. А по-моему, это его фантазии. Джанни остается в Риме, только ночевать будет каждый раз на новом месте.

Перед отъездом я забежал к отцу. Освальдо ждал меня в машине. Отец крепко спал. Он выглядит очень постаревшим и больным.

Мне здесь хорошо. У меня узкая и длинная комната с рваными обоями. Вся квартира узкая и длинная. Двери спален выходят в коридор. Нас здесь пятеро пансионеров. За комнату хозяйка берет четыре фунта в неделю. Она румынская еврейка, торгует косметическими кремами.

Когда сможешь, повидай мою знакомую девушку, которая живет на виа дей Префетти. Номер дома я не помню – Освальдо знает. Девушку зовут Мара Касторелли. У нее ребенок. Я дал ей денег на аборт, но она его делать не стала. Ребенок этот, может быть, мой, потому что я несколько раз спал с ней. Но у нее было много мужчин. Если можешь, снеси ей немного денег.

Микеле

Анджелика прочла это письмо, полулежа в кресле в своей малюсенькой и очень темной столовой. Почти всю комнату занимал стол, заваленный бумагами и книгами, на которых громоздились пишущая машинка и настольная лампа. Это был рабочий стол ее мужа Оресте: сейчас муж спал в соседней комнате, потому что, проводя ночи в редакции газеты, обычно спал до четырех часов дня. В открытую кухонную дверь Анджелика видела свою дочку Флору, свою подругу Соню и парня, принесшего письмо. Девочка жевала хлеб, макая его в ячменный кофе. Это была пятилетняя худенькая егоза в голубой безрукавке и красных шерстяных колготках. Соня, высокая, сутулая и добродушная девушка в очках, с длинным конским хвостом черных волос, перемывала вчерашнюю грязную посуду. Парень, принесший письмо, ел макароны в томатном соусе, оставшиеся от ужина Оресте и теперь разогретые. Он очень озяб в дороге и потому не снял голубую выцветшую ветровку. У него была короткая и реденькая пушистая бородка.

Прочтя письмо, Анджелика встала и отыскала на ковре свои туфли. На ней тоже были шерстяные колготки грязно-зеленого цвета и голубая безрукавка, вся мятая и жеваная, потому что после ночи, проведенной в клинике, она так и не переоделась. Отца оперировали накануне, и ночью он умер.

Анджелика подобрала вверх свои длинные светлые волосы и заколола их на макушке несколькими шпильками. Ей было двадцать три года: высокая, бледная, с несколько удлиненным овалом лица и зелеными, как у матери, глазами, но другой формы – узкими, немного раскосыми. Она вытащила из шкафа черную цветастую сумку. Ей не понадобилось просить у Освальдо ключи от подвальчика: он их уже ей отдал, так как Анджелике надо было забрать оттуда грязное белье и отнести в стирку. Ключи лежали у нее в кармане шубки. Анджелика накинула черную нейлоновую шубку, купленную на Порта-Портезе[13] ], объявила в кухне, что идет за покупками, и вышла.

Ее малолитражка стояла около церкви Кьеза Нуова. В машине она несколько минут просидела неподвижно. Потом поехала к пьяцца Фарнезе. Ей вспомнилось, как однажды в октябре она увидела отца на виа дей Джуббонари. Он шел ей навстречу большими шагами, заложив руки в карманы; длинные черные пряди волос разметались, галстук выбился, черный пиджак, как всегда, смят, смуглое большое лицо с большим ртом застыло в извечной гримасе горечи, отвращения. Анджелика была с девочкой, они вышли из кино. Отец протянул ей руку, мягкую, влажную, вялую. Они не целовались уже многие годы. Им нечего было сказать друг другу, так как они виделись крайне редко. Выпили кофе, стоя в баре. Он купил девочке большое пирожное с кремом. Анджелика высказала подозрение, что пирожное очень залежалое. Он обиделся и сказал, что часто заходит в этот бар и здесь никогда не бывает залежалых пирожных. Он пояснил, что над этим баром живет его приятельница – ирландка, которая играет на виолончели. Пока они пили кофе, явилась и ирландка, довольно толстая и некрасивая девушка – нос баклушей. Ирландке надо было купить пальто, и они вместе отправились его выбирать. Зашли в магазин одежды на пьяцца дель Парадизо. Ирландка стала примерять одно пальто за другим. Отец купил девочке маленькое пончо с вытканными косулями. Ирландка выбрала длинное черное замшевое пальто, подбитое белым мехом, и осталась очень довольна. Отец заплатил, вытащив из кармана пригоршню скомканных денег. Из кармана остался торчать уголок носового платка. У него всегда платок свешивался из кармана. Потом все пошли в галерею «Медуза», где отец готовил свою выставку, которая должна была открыться через несколько дней. Двое юношей в кожаных куртках – владельцы галереи – сидели и писали приглашения на вернисаж. Картины были уже почти все развешаны, и среди них был большой портрет матери, написанный много лет назад, когда отец и мать еще жили вместе. Мать сидела у окна, подперев руками подбородок. На ней была вязаная кофточка в желтую и белую полоску. Волосы – огненно-красное облако. А лицо – сухой треугольник, насмешливый, наморщенный. Глаза тяжелые, презрительные и томные. Анджелика вспомнила, что, когда отец писал этот портрет, они еще жили в своем доме в Пьеве-ди-Кадоре. Она узнала окно и зеленый тент на террасе. Потом дом этот продали. Отец, засунув руки в карманы, остановился перед портретом и долго расхваливал цвета, назвав их острыми и жесткими. Потом принялся хвалить все картины подряд. В последнее время он стал писать огромные полотна, где нагромождал самые разные предметы. Он изобрел технику нагромождения. На зеленоватом фоне маячили корабли, автомобили, велосипеды, автоцистерны, куклы, солдаты, кладбища, нагие женщины и мертвые животные. Своим унылым каркающим голосом отец говорил, что теперь никто не может достичь в живописи такой объемности и точности. В его мастерстве, утверждал он, чувствуются трагизм и торжественность, гигантский размах и невероятная детализация. Он говорил «мое мастер-рство», раскатывая «р», словно барабанную дробь – гневную, одинокую, скорбную. Анджелика подумала, что ни она, ни ирландка, ни владельцы галереи, ни, наверно, сам отец ни на грош не верят этому карканью. Оно звучало душераздирающе и отчаянно, словно разбитая пластинка. Внезапно Анджелика вспомнила песню, которую отец обычно напевал за мольбертом. Это было воспоминание детства, потому что она уже много лет не видела, как он работает. «Non avemo ni canones – ni tanks ni aviones – oi Carmela!» Она спросила, поет ли он и теперь «Oi Carmela!»[14] ], когда пишет картины. Он неожиданно растрогался. Сказал, что нет, больше не поет, его новые картины отнимают столько сил, приходится писать, стоя на лестнице, и каждые два часа менять рубашку, потому что пот с него льет градом. Внезапно ему захотелось отделаться от ирландки. Он сказал, что начинает темнеть и ей лучше вернуться домой. А проводить ее он не может, так как приглашен на ужин. Ирландка погрузилась в такси. Отец стал поносить эту ирландку, которая вечно берет такси, а ведь выросла в заброшенной ирландской деревушке, где, разумеется, нет никаких такси, а только туман, торф да овцы. Он взял Анджелику под руку и пошел с ней и девочкой в сторону виа дей Банки Векки, к их дому. По дороге жаловался на все и вся. Он совсем один. У него никого на свете, кроме слуги-идиота, которого он недавно подобрал в автоэлектромастерской. Никто его не навещает. Он почти не видит близняшек, которые, кстати говоря, слишком растолстели в последнее время, весят по пятьдесят восемь кило каждая в свои четырнадцать лет. Сто шестнадцать кило на двоих, сказал он, это чересчур. И Виолу он почти не видит, впрочем, ее он терпеть не может, потому что у нее нет чувства юмора. Подумать только – человек совершенно лишен чувства юмора! Поселилась с мужем в доме его родителей. А там кого только нет: свекор со свекровью, дяди, племянники – целое племя. И народец-то все мелкий. Аптекари. Разумеется, он лично ничего не имеет против аптек, сказал отец, входя в аптеку, где купил сельтерскую воду, потому что у него всегда тупая боль «вот здесь», тут он ткнул пальцем в середину живота, может быть, это старая язва, верная спутница его жизни. В последнее время он редко видит Микеле, и это его беспокоит. Когда Микеле ушел и поселился отдельно, он не возражал, хотя ему и было грустно. Стоило отцу заговорить о Микеле, голос стал уже не каркающим, а тихим, смиренным. Но теперь Микеле все время проводит с этим Освальдо. Что он за тип, Освальдо, трудно понять. Безусловно, очень вежлив. Воспитан. Неназойлив. Микеле всякий раз приводил его с собой, когда являлся на виа Сан-Себастьянелло со своей ношей грязного белья. Может быть, Освальдо просто подвозил его на машине. У Микеле больше нет машины. У него отобрали права, когда он сбил ту старуху монахиню. Она умерла, но Микеле был не виноват. Абсолютно не виноват. Он совсем недавно научился водить, а ехал быстро, потому что его вызвала мать, у которой была депрессия. Мать часто в депрессии. Она, сказал отец, понизив голос до хриплого шепота, не выносит одиночества, а по своей невероятной глупости не могла понять, что этот Кавальери давно собирался ее бросить. Потрясающая наивность! В сорок четыре года иметь ум шестнадцатилетней девчонки. Сорок два, поправила Анджелика. Скоро ей исполнится сорок три. Отец быстро подсчитал по пальцам. По наивности своей она хуже близняшек, сказал он. Впрочем, близняшки отнюдь не наивны. Они холодные и хитрые, как лисички. А этот Кавальери полное ничтожество. Он всегда был ему неприятен. Эти покатые плечи, эти длинные белые пальцы, эти кудри. Профиль у него как у стервятника. Отец стервятников всегда распознавал, с первого взгляда; у подъезда Анджелики отец сказал, что ему не хочется заходить, потому что он недолюбливает Оресте. Считает его педантом. Моралистом. Ни Анджелику, ни девочку он не поцеловал. Только легонько шлепнул девочку по затылку. Анджелике пожал обе руки. Пригласил ее завтра на вернисаж. Эта выставка, сказал он, будет «огромным событием». И ушел. На следующий день Анджелика на вернисаж не попала, потому что поехала с мужем в Неаполь, где он проводил митинг. После этого она видела отца два или три раза. Он лежал больной в постели, и рядом была мать. Анджелике он не сказал больше ни слова. Один раз разговаривал по телефону. А второй раз чувствовал себя очень плохо и лишь рассеянно и устало повел рукой в ее сторону.