После войны Адриано и Паола разошлись. Она осталась во Флоренции, жила на Фьезоланских холмах, а он – в Иврее. Он сохранил добрые отношения с Джино, они часто виделись, хотя Джино после войны с фабрики ушел и поступил на работу в Милане. Думаю, настоящих друзей у него, кроме Джино, было немного, потому что он остался верен дружбе и всему, что было знакомо ему с юношеских лет, к примеру, из писателей признавал в глубине души только Израэля Цангвилля. Но это ограничивалось только сферой чувств; во всем же, что касалось дела, он всегда был готов пересмотреть свои взгляды, испытывал новое, более совершенное оборудование; ему казалось, что все его новшества устаревают уже в процессе внедрения; это роднило Адриано с издателем, который тоже постоянно был готов отправить на свалку то, что вчера сам нашел и создал; пребывая в вечном нетерпении, недовольстве собой, он превыше всего ставил поиск, и ничто не могло остановить его на этом пути: ни сознание былых побед, ни сомнения окружающих, которые привыкли к старому и не понимали, почему они должны с ним расставаться.

Я теперь тоже работала в издательстве. Отец всячески одобрял и само издательство, и мою работу, мать же, напротив, относилась к этому с недоверием. Она считала, что обстановка в издательстве слишком левая: после войны она стала бояться коммунистических идей, о чем раньше даже не задумывалась. Социализму Ненни она тоже не доверяла, потому что он, по ее мнению, был близок к коммунизму; она предпочитала идеи Сарагата, но и то не без оговорок, потому что, как она утверждала, у «Сарагата уж слишком непроницаемое лицо».

– Турати! Биссолати! Кулишова! Вот это были люди! А нынешняя политика мне совсем не нравится!

Мать по-прежнему навещала Паолу Каррару; та все так же сидела в своей маленькой гостиной в окружении игрушечных птичек, открыток и кукол и была все так же мрачна, ибо, как и мать, не любила коммунистов и боялась, что они захватят Италию. Ее сестра с мужем умерли, и ездить в Женеву ей стало не к кому; она больше не читала «Зурналь де Зенев» и не ждала конца фашизма и смерти Муссолини, так как и фашизм, и Муссолини канули в прошлое; поэтому все, что ей оставалось, – это сводить старые счеты с коммунистами и негодовать на то, что труды ее деверя Гульельмо Ферреро после свержения фашизма не были оценены в Италии по заслугам. Она больше никого не приглашала по вечерам в свой маленький салон: ее бывшие друзья-антифашисты все переехали в Рим и занимались там политикой; остались только мои родители да еще несколько человек, но и с ними она встречалась без прежней радости – считала «слишком левыми» всех, кроме матери; к концу вечера Паола обычно задремывала, угрюмо забившись в кресло в своем сером шелковом платье и вцепившись пальцами в серую шаль, связанную крючком.

– Это Каррара тебя настраивает против коммунистов! – бушевал отец.

– Нет, я сама их не люблю, – отвечала мать. – Паола здесь ни при чем. Я за свободу! А в России свободы нет!

Отец допускал, что в России, наверно, свободы как таковой нет. Но левые все же были ему по душе. Оливо, его бывший ассистент, который теперь руководил кафедрой в Модене, принадлежал к левым.

– Оливо тоже левый! – говорил отец матери.

– Вот видишь, – отзывалась мать, – значит, Оливо настраивает тебя.

Как я уже говорила, отец и мать после войны снова жили на виа Палламальо, переименованной в виа Моргари. Я с детьми поселилась у них. Наталина больше у нас не служила: она сразу после войны переехала в мансарду, поставив туда кое-какую мебель, полученную в подарок от матери, и работала теперь приходящей прислугой.

– Не желаю больше быть рабой, – заявила она. – Хочу свободы!

– Дурочка! – сказала мать. – Это у меня-то ты была рабой! Да ты была свободней меня!

– Нет, я была рабой. Рабой! – громко повторяла Наталина и угрожающе взмахивала шваброй.

– Видеть тебя не могу! Ты стала просто невыносима! – восклицала мать и хлопала дверью.

Она изливала душу хозяевам в овощной и мясной лавке.

– Ну чего ей не хватает? – жаловалась она. – Дурочка, и все тут!

А после заходила к Альберто и Миранде, которые жили неподалеку, на проспекте Валентино, и им тоже изливала душу.

– Это она-то раба! Это я ее порабощаю! – И добавляла: – Ну что я буду делать без Наталины?

Несмотря на все увещевания, Наталина переселилась в мансарду. Почти каждый день она приходила к матери, и та вначале надеялась, что она раскается и вернется к ней. Но потом примирилась и наняла новую прислугу.

– Прощай, Людовик Одиннадцатый, – говорила она, когда Наталина уходила к себе в мансарду, которую называла «хоромами», куда приглашала по вечерам Терсиллу с мужем на чашечку кофе. – Прощай, Людовик Одиннадцатый! Прощай, Марат!

Отец и мать потеряли многих друзей. Еще до войны умер Каррара, муж Паолы, высокий, худой, с белоснежной щеточкой усов; он ездил на велосипеде в черном развевающемся плаще; мать и при жизни и после смерти его всегда говорила, что он на редкость достойный человек.

– Он достойный человек, как Каррара. – Это было у матери высшей похвалой.

В какой-то деревне недалеко от Ивреи умерли родители Адриано, сперва «старик» Оливетти, за ним сразу его жена. Это случилось после перемирия, когда они скрывались от немцев. Умер Лопес, уже в конце войны, едва вернулся из Аргентины; во Флоренции умер Терни. Отец все время переписывался с Мэри, но они не виделись уже много лет.

– Ты написала Мэри? – спрашивал он мать. – Надо ей написать! Не забудь написать Мэри!

– Ты заходила к Фрэнсис? Сегодня же зайди!

– Напиши Марио! – приказывал он. – Если сегодня не напишешь, я не знаю, что с тобой сделаю!

Марио больше не работал у того француза; теперь он устроился на радио. Он принял французское гражданство и вторично женился.

На этот раз отец раскричался, узнав о его женитьбе. И все же не очень сильно. Они с матерью поехали в Париж – познакомиться с новой невесткой. Марио жил в доме почти на самом берегу Сены. В квартире было очень темно, и отец плохо разглядел жену Марио; заметил только, что она очень маленького роста и с челкой, падающей на глаза. Когда она вышла из комнаты, он заметил: