- А эта женщина?

- Не считая ее.

- Кто она такая?

- Причем здесь она. Речь о нем и обо мне.

"О нем и обо мне", с намеком на битву гладиаторов, кажется, и стало темой вечера. Из того, что далее рассказал мне Эдвард, следовало, что он победил в этой битве, и при этом его уважение к оппоненту только усугубилось. Остальное я узнал многие годы спустя при совсем других обстоятельствах, и к тому времени было уже совершенно ясно, что ни битва, ни ее исход не были тем, чем ему представлялись.

В то утро Эдвард рассказывал мне, что больше всего поразил его в Тирреле возраст - как и меня, его это застигло врасплох. Литературная плодовитость Старика и уделяемое ему внимание заставляли считать его куда моложе, но оказалось, что у него согбенная спина, замедленные и неуверенные движения, узловатые одеревенелые руки и - по крайней мере в тот вечер - слезящиеся глаза. Эдвард обнаружил, однако, что он в полной мере сохранил остроту ума, но тем не менее Эдварду стало стыдно, что он нападал на столь слабого и старого человека, пусть и в печати. Виски помогло преодолеть стыд. Они сидели в кабинете Тиррела - в той самой комнате, где я его видел; Эдвард описал кабинет: пустой, незагроможденный; по описанию он получился похож на его собственный. Тиррел поздравил его со статьей.

"Не сказал бы, что вы загнали гвоздь прямо в голову, - сказал Тиррел, - но безусловно нащупали верный путь. Однако крышку еще не опустили. Гвозди еще остались".

"Я вовсе не хотел похоронить вас".

Старик улыбнулся: "Лисица, заметающая следы хвостом, - неплохое сравнение; я часто писал именно так. Стиль сам по себе - это конец, и люди забывают спросить, чему же он служит. И нельзя их в этом обвинять. Любое искусство это обман, но если никто не жалуется, что в книге больше обмана, чем правды, то, значит, в этом обмане достаточно искусства, которым и восхищаются. Но то, что вы сказали о моей последней книге, неверно. Этот гвоздь мимо цели".

Это был роман-вариация на тему "Фауста", - который и стал поводом для статьи Эдварда. Кажется, я уже говорил, что он был написан хуже, чем предыдущие - едва ли он был больше, чем просто декларация, драматическое, но несколько прямолинейное утверждение, что в конце приходит расплата за все.

"Эта книга, - сказал Тиррел, - столь проста не от недостатка умения или энергии, а намеренно. Простота ее отражает простоту описываемой реальности. Это не помрачение ума и не деградация, это утверждение цельности всего моего творчества. Вначале - сделка, потом годы успеха и совершенствования, теперь расплата. - Он улыбнулся и сделал глоток виски. - После вашей статьи я прочел и ваш роман. Он много обещает - кажется, это знак, какого я многие годы искал у молодых писателей. Разумеется, это неудача, - он слабо моргнул слезящимися глазами, - но очень интересная. Вы попытались обойтись без души, не правда ли? Возможно, вы не определяли это впрямую, но так получается. И вам не удалось. Но неважно - вы должны попытаться еще раз и не оставлять попыток. Возьмите мои книги, особенно ту, что, на ваш взгляд, особенно лисья, и вы увидите, что трудно писать менее одухотворенно; но вы все же попытайтесь".

Речь Тиррела была старомодной и четкой, более правильной и сухой, чем наша. Он говорил точно сформулированными размеренными периодами; голос у него был моложе, чем тело. Он был изысканно вежлив и слушал со вниманием. И все же Эдварду он не понравился. Ему не понравилась манера Старика рассматривать все, о чем бы ни зашла речь, с двух прямо противоположных точек зрения: да, в том, что он пишет, слишком много самоценных формальных изысков, но это так и задумано, так что все хорошо; да, его первая и последняя книги голо декларативны, но их тема именно это и предполагает, так что опять все хорошо; с одной стороны, он писатель - писатель политизированный; с другой стороны, он политик, который пишет книги; конечно, он всегда был левым, но cочувствовал правому крылу; его призвание - писать, и он не мыслит жизни без этого, и в то же время он писатель, готовый посвятить себя чему угодно, но ничему особенно. О религии он сказал: "Ко всем отношусь с уважением, но не верю ни во что. И всегда помню, что дьявол не обманет".

Под любезностью Тиррела - что особенно не понравилось Эдварду - скрывались холодность и неприступная гордость, отпугивающие настоящие дружеские чувства. Когда Эдвард необычно подробно описал мне все это, мне пришло в голову, что все это можно отнести и к нему самому - впрочем, я понял это умом, чувства такого у меня не возникло. Еще я подумал, что их разговор непохож на спор; мне показалось, что это скорее разведка, чем битва. Эдвард с жаром старался убедить меня в обратном.

- Я не все тебе рассказал. Там было много чего еще.

Они спорили о форме и содержании, о сущности и мастерстве, о суждении ex post facto, об искренности.

"Вы верите в искренность?" - спросил Тиррел.

Как и большинство из нас, Эдвард считал ответ настолько очевидным, что никогда не задавался таким вопросом: "Да".

Улыбка Тиррела стала насмешливой: "Романтизм - моя слабость".

"Искренность превыше романтизма".

"Безусловно, безусловно".

Мне по-прежнему было непонятно, почему Эдвард расценивает это как победу.

Потом они ели пиццу, которую Тиррел разогрел в микроволновой печи, и говорили о технических моментах писательства, - мне кажется, писателям это куда интереснее, чем проблемы теории. Тиррел писал от руки на простой бумаге, чернильной ручкой.

"Даже не на машинке?"

"Когда-то давно писал на машинке. Потом перешел на компьютер. Но потом бросил. С пером в руке я лучше слышу".

"Вы слышите голоса?"

"Я слышу перо. Мне понадобилось много времени, чтобы примириться с тем, что на самом деле единственное, что мне нужно, - это слушаться пера. Я всячески пробовал заглушить его голос, но ничего не помогало. И я вынужден был подчиниться".

Эдвард решил, что он с простительной эксцентричностью выразил ту мысль, что машины - это от лукавого, не более. И добавил, что ушел уже после полуночи - и большого количества виски.

Я сказал, что, поскольку Тиррел умер, интервью Эдварда станет сенсацией последние слова Старика, его спор со своим критиком, его литературное напутствие и все такое. Записал ли он интервью, спросил я Эдварда.