Там зажгли большой костёр, потом вспыхнул другой; два огня, шипя и потрескивая, окружаясь синими облаками дыма, стали спорить друг с другом, бросив на белую пену реки красные, кисейные ткани; между огнями метались почерневшие люди, сладкий голосок призывно покрикивал:

- Подходи, не задерживай, подходи!

Звенело стекло стакана, рыжий мужик внушительно гулко сказал:

- Их учить надо!

Старичок-плотник отделился от людей, осторожно щупая ногами камни, брошенные нами в реку, перешёл на нашу сторону, присел на корточки и стал, фыркая, плескать водой в лицо себе, весь розовый в густых отблесках огня.

- Ударили, должно быть, - тихо сказал Силантьев.

Да, ударили. Когда он подошёл к нам, мы увидали, что по его усам и мокрой белой бороде текут из носа тёмные струйки крови, а на рубахе, на груди - тоже пятна и полосы.

- Мир беседе, - строгим голосом сказал он и поклонился, прижав левую руку к животу.

- Садись, милости просим, - сказал пскович.

Теперь старик напоминал изображение святого отшельника - маленький, сухой и чистый, несмотря на рубаху в крови. От боли и обиды или от углей костра его мёртвые глаза как будто ожили, стали светлее. И ещё строже. Смотреть на него было неловко, стыдно.

Покрякивая, шмыгая широким носом, он отёр бороду ладонью, а ладонь - о колено, протянул над углями старые, тёмные руки и сказал:

- До чего вода в речке этой холодна - просто ледяная...

Силатьев спросил, взглянув из-под ресниц в лицо ему:

- Больно ушибли?

- Не-е. По переносице ткнул. Это место на кровь хлибкое. Господь с ним, ему с этого не прибудет, а мне страданье - в зачёт перед духом святым...

Он поглядел на ту сторону реки: берегом шли двое людей, плотно прижавшись друг к другу, и тянули пьяными голосами:

Умру я тё-омной ночью

Осеннею порой...

- Давно меня не били! - заговорил старик, приглядываясь к ним из-под руки. - Годов... годов с двадцать, поди-ка, не били уж! И сейчас - зря, никакой моей вины нет. Гвоздей мне недодано, деревянным колышком многое пришлось вязать. Тёсу не хватает, того, сего. Ну, - не поспел я к сроку, а вина - не моя. Они - для экономности - воруют что попало, старшие главные, я не отвечаю. Конечно, я признаю это: дело казённое, люди они молодые, жадные, - сделай милость, воруй! Всякому хорошего охота взять задёшево... А моей вины в этом нет. Озорники. Пилу порвали у старшего сына моего, новая пила. Мне, старику, кровушку пустили...

Его маленькое, серое лицо сморщилось, стало ещё меньше, он прикрыл глаза и всхлипнул сухим, скрипучим звуком.

Силантьев завозился, тяжко отдуваясь, - старик внимательно взглянул на него, высморкался, вытер руку о штаны и спокойно спросил:

- Будто видел я тебя где?

- Видел; весной был я у вас в станице... Молотилки чинил.

- Так, так! То-то я гляжу. Значит, это ты? Несогласный?..

Качая головою, старик усмехнулся:

- Помню я речи твои, да! Всё так и думаешь?

- С чего мне думать иначе... - хмуро спросил Силантьев.

- Так...

Старик снова протянул над углями тёмные руки; далеко отогнутые большие пальцы странно топырились, шевелясь не в лад с другими.

- Так и думаешь всё, - строго и насмешливо заговорил старик, - супроти богом установленного бороться надо, а? Терпенье - зло, а боренье - добро, а? Эх, парень, слабая твоя душа. Токмо духом сатану победишь, духом, знай...

Не торопясь, Силантьев встал на ноги и сердито, грубо, не своим голосом сказал, тыкая рукою в сторону старика:

- Слыхал я это, не от тебя одного слыхал! Не люблю я вас, эдаких вот, духовных...

Он крепко выругался.

- И не с сатаной бороться надобно, а вот - с вами, вороньё чортово! Мертвяки...

Отшвырнув ногою камень от костра, он тяжело пошёл прочь, сунув руки в карманы, плотно прижав локти к бокам, а старик, усмехнувшись, сказал мне тихо:

- Гордый! Ну, это не на долгое время...

- Почему?

- Уж я знаю, - сказал он и замолчал, склонив голову на плечо, вслушиваясь в крики за рекою, - люди там всё пьянели, и кто-то вызывающе бухал:

- Хо-хо! Я? Ха!

Я посмотрел, как Силантьев, легко прыгая с камня на камень, перешёл реку и вмешался в толпу, безрукий, издали заметный среди людей; мне стало скучно без него.

Шевеля пальцами, точно колдуя, старик всё держал пальцы над углями; переносье у него вспухло, под глазами вздулись желваки, он смотрел из-за них и беззвучно двигал двумя полосками тёмных губ, оттенённых белыми усами и бородой. Уродливое лицо его, очень древнее, в крови, плохо смытой из морщин, снова напоминало великих грешников, уходивших от мира в леса и пустыни.

- Видал я гордых, - заговорил он, встряхивая головою без шапки, чуть покрытой жидкими волосами. - Большой огонь - скоро и горит, а вот эти угольки золой, пеплом прикроются - до восхода солнца могут тлеть, уцелеть... Ты, паренёк, подумай над этим! Это есть не простые слова, а учение...

Надвинулась, налегла мягкой тяжестью чёрная ночь, такая же, как вчера, - душистая и тёплая, ласковая, как мать. Ярко пылали огромные костры, их жар доходил до нас через золотую реку дымным теплом.

Старик сложил руки на груди, сунул ладони под мышки и уселся поудобней.

Я хотел положить на угли сучьев и стружек, - он строго сказал:

- Не надо!

- Отчего?

- Увидят они огонь - полезут сюда...

И отодвинул ногою наломанные мною сучья, повторив:

- Не надо!

Сквозь жидкий огонь в реке к нам, не спеша, перебрались двое плотников с ящиками за спиною, с топорами в руках.

- А те - ушли? - спросил старик.

- Все ушли, - ответил большой мужик без бороды, с обвисшими усами.

- Отыди ото зла - сотворишь благое.

- Нам бы тоже уйти...

- От неконченного дела - нельзя уходить. Посылал я в обед Олёшу, сказывал - не пускали бы людей, а они - на-ко вот! Ещё сожгут барак, напившись яду...

Я курил; усатый плотник потянул носом сладкий дым и сплюнул на угли. Другой, молодой и пухлый, точно пожилая баба-калачннца, как сел, так и задремал тотчас же, опустив встрёпанную голову на грудь.

Шум за рекою стал тише, а в центре его настойчиво возвышался пьяный, воющий голос солдата:

- Стой, отвечай мне! Как ты можешь Россию не уважать? А-а, Рязань - не Россия? А кто - Россия?

- Кабак, - тихонько сказал старичок, но сейчас же добавил громче и обращаясь ко мне: