Вскоре мне повсюду стали попадаться скомканные листочки бумаги. Они наивно высовывались из калошницы, из стаканчика для зубных щеток, падали на меня из кухонного шкафчика. Я брал их съеженные тельца, и под моими руками они доверчиво раскрывались и оказывались очередным Полининым сновидением. Они так и назывались - "Сновидение Э I", "Сновидение Э 2"... Это были яркие видения, в них жарко и густо желтели цветы золотые шары, тонко звенели осы и девочки в синих платьицах катили сквозь языческий зной легкие алюминиевые обручи, а за ними гонялись кузнечики с большими животами. Странная ритмика то ли стихи, то ли проза, яркие вскрики созревших плодов, сухой и жаркий запах корицы... Похоже, она не знала разницы между цветом и звуком. Вряд ли это можно было напечатать, уж больно они были необычные, и я предложил ей попытаться немножко попереводить.

Это были счастливые дни. Скорей, скорей, вверх по лестнице, ближе, ближе, еще ближе - и вот уже сумрачно чернеет обитая дерматином дверь, влажно сверкает белая кнопка звонка, и не успеваю я нажать на него, как дверь распахивается и в залитом желтым светом дверном проеме - она, в голубеньком халате, с рыжими завитушками вокруг головы, и между нами начинается тонкая игра: она делает вид, что вовсе и не ждала меня под дверью, так, случайно оказалась, и я притворяюсь, что верю в ее нехитрую игру, и упорно не замечаю белого листочка в ее руке, который ей не терпится мне показать.

Это были счастливые дни. Мне нравилось руководить ею. Она оказалась очень способной. Схватывала все на лету. Я улыбался какой-нибудь ее особо удачной строчке, и в ответ она вспыхивала улыбкой. Я хмурился, и она покорно копировала мою мимику.

Я уже начал ее потихоньку печатать, то пару переводов в одном сборничке, то троечку - в другом... Как вдруг в нашем издательстве объявили конкурс на лучший перевод Анны де Ноай. И она решила принять в нем участие. Я до сих пор хорошо помню первые строчки стихотворения, которое она выбрала:

Pauvre faune, qui va mourir,

Refletes - moi dans tes prunelles.

Et fait danser mon souvenir

Entre les ombres eternelles.

(Бедный умирающий фавн,

отрази меня в своих зрачках

и заставь танцевать воспоминание обо мне

среди вечных теней.)

Я уже предвкушал удовольствие от совместной работы, как она будет показывать мне первые робкие наброски, а я буду делать замечания, как вдруг натолкнулся на сопротивление. Это было невероятно, но в ответ на мое "ну, давай посмотрим, что там у тебя получается" она, вместо того чтобы, как обычно, протянуть мне листок с начатым переводом, вдруг испуганно вздрогнула и прикрыла листок книжкой. Это была нелепая сцена: я тянул листок к себе, она крепко прижимала его книжкой к столу. "Да что с тобой?" Я все еще думал, что это шутка. Но это была не шутка. Лицо ее дернулось, и на нем установилось выражение, какого я давно у нее не видел, выражение тупого упрямства.

- Я сама, - сказала она.

-Что - сама?

- Сама хочу переводить!

Я был потрясен - мою помощь отвергали, в моих советах не нуждались. И главное - это идиотское выражение лица. Все же у меня хватило ума не настаивать.

- Очень хорошо, - сказал я, - я давно этого ждал, малышка взрослеет.

Она просияла:

- Ты не обиделся? Правда не обиделся? Понимаешь, я должна сама...

- Ну что ты, какие обиды! Работай, малыш, работай.

Я отечески погладил ее по голове и удалился на кухню. Сама!

Ночью в постели она свернулась калачиком, закинула одну ногу мне на бедро, а головой уткнулась мне в подмышку. Это была ее излюбленная поза, я всегда подшучивал над тем, как хорошо она вся вписывается в меня. Я медленно провел рукой по ее бедру, прихватывая пальцами край коротенькой ночной рубашки, заворачивая ее кверху. "Ну, как там твой перевод?" - осведомился я и тотчас почувствовал, как насторожилось ее тело. "Нормально", - ответила она. - "Не хочешь мне показать?" - "Потом". - "Когда потом?" - "После конкурса". - "После конкурса?" Лицо ее напряглось, и я вновь увидел на нем выражение тупого упрямства. "Поцелуй меня", - сказало это тупое лицо. Я поцеловал. Потом еще и еще. Но, увы, тело мое оставалось безучастным. Я целовал ее и в ужасе чувствовал, что бессилен. "Ничего, ничего, не расстраивайся, это бывает", - шептала она. Уничтоженный, я сполз с нее. Тупое лицо смотрело на меня, и завитушки вокруг него топорщились, рыжие, неприятно мягкие. "Поцелуй меня, - шептало это тупое лицо, - поцелуй, поцелуй", и лампа горела, красный торшер, и освещала это рыжее, наглое лицо. Но я не хотел его целовать, я хотел, чтобы оно перестало быть таким тупым, отторгающим меня. И я ударил его локтем. Оно отпрянуло, оно не поняло, что я нарочно, я так ударил, будто случайно задел, но оно все равно испугалось и стало меня отталкивать. Две руки выросли у него по бокам, и они отталкивали меня, эти слабые отростки - руки, и тогда немощная часть моего тела вдруг ожила - и я ворвался в нее. Я втискивал ее в тахту, расплющивал, сокрушал никакой дистанции, никакой! И во сне я гнался за ней по извилистым коридорам, а она с тихим смехом ускользала от меня, пряталась за какими-то пыльными трюмо, и я успевал разглядеть только ее рыжий затылок. "Стой, кричал я, - стой!" И вдруг понял, что не сплю. Постель была пуста. Я надел тапочки и стал красться на кухню.

Она сидела за кухонным столом, держа перед глазами что-то белое, и беззвучно шевелила губами. Сперва я решил, что она плачет и это носовой платок. Но это был не платок. "Бедный фавн, - бормотала она, - бедный фавн". Половица скрипнула у меня под ногой, но она не услышала, полностью уйдя в свой перевод. Усатый таракан с блестящей спинкой выполз на середину кухни. За ним второй, третий... Татьяна была права, у нас действительно завелись тараканы.

Все последующие дни мной владело праздничное настроение. Я вспоминал ее испуганное лицо, отпрянувшее от моего удара, залитое красным светом торшера, - и как будто кто-то сдергивал с предметов тусклую пленку - красное, белое, рыжее сверкало перед моими глазами, и внутри меня что-то дрожало, вибрировало, как бы готовясь вырваться из меня и взлететь.

В тот день я вернулся с работы раньше обычного, у меня побаливала голова, и я отпросился. Я открыл дверь и тотчас же услышал Полинин смех, пушистый и кудрявый: "Ой, неужели и вправду так сказал?" Сперва я решил, что она говорит по телефону, но тут черная кожаная мужская куртка привлекла мое внимание. Она грузно свисала с вешалки, приминая собой серый Полинин плащик. "Да говорю же вам, вправду", - отвечал мужской голос. "Так и сказал, что я выиграю конкурс? А это и вправду был председатель конкурсной комиссии?". "Да говорю вам, председатель. Вот смешная, не верите". - "Ой, Аркадий Ефимович, представляете, мне целую книжку дадут переводить?" Счастливый смех снова брызнул из комнаты в прихожую...

Но ведь я отправился в Дом литераторов безо всякой цели. Я не искал этой встречи. Я и впрямь забыл, что именно его, Витьку Ландо, назначили председателем конкурсной комиссии и что он имеет привычку все время сшиваться в Доме литераторов.

Я попил кофе и уже собирался уйти, и надо же - он выскочил на меня откуда-то сбоку:

- Павлуша, поздравляю, только тебе по секрету. Сам понимаешь, конкурс анонимный. Но мы- то люди опытные, ее руку ни с чьей не спутаешь. Я только Аркадию Ефимовичу...

Он просто захлебывался от удовольствия, которое, как полагал, доставил мне своим известием.

Я в этот момент натягивал на себя перед зеркалом пальто. И вдруг, неожиданно для меня самого, тот, кто был в зеркале, сделал какой-то странный знак глазами и сказал Витьке: "Молодая еще". - "Что?" - не понял Витька. "Молодая, есть более достойные люди, старик Б., например". Но Витька все еще не понимал. И тогда тот, в зеркале, снова повторил свой странный знак глазами и небрежно добавил: "Да, кстати, я тут буду том Гафиза составлять, не хотел бы ты его попереводить?" Витька радостно изумился и, глупо ухмыльнувшись, кивнул в знак того, что все понял правильно.