Изменить стиль страницы

Проходят века, а песни живут себе и живут. Их создают певцы, но и они создают певцов.

Может ли быть свадьба без песни, может ли пройти день без песни, может ли прожить человек без песни?

У нас говорят: кто не знает песен, тому жить надо не в доме, а в хлеву.

Говорят еще, что великан, не знающий любви, не достанет и до пояса влюбленному человеку.

Рассказывают про Махмуда. Во время первой мировой войны он был на карпатском фронте вместе с Дагестанским конным полком. Там он написал свою знаменитую песню "Мариам", и боевые друзья Махмуда стали ее петь на привалах. А история этой песни такова.

В одном жестоком бою русские войска захватили село, выбив оттуда австрийцев. Преследуя бегущего неприятеля, Махмуд оказался около церкви. Из церковных дверей выскочил перепуганный австриец, но увидев свирепого горца на коне, юркнул обратно в церковь.

У Махмуда за несколько дней до этого погиб брат, и он жаждал мести. Недолго думая, соскочил он с коня и, обнажив свой кинжал, бросился вслед за австрийцем, думая, что сейчас изрежет его на куски. Но, вбежав в церковь, Махмуд остолбенел.

Прямо перед собой он увидел австрийца, стоящего на коленях и молящегося перед иконой божьей матери Марии.

В Дагестане и без того не поднимают руки на человека, стоящего на коленях, а тем более на молящегося. Но, кроме того, Махмуд был потрясен красотой женщины, которой австриец молился.

Махмуд вдруг увидел, что перед ним его возлюбленная Муи, ее глаза, ее печаль в глазах, ее черты, ее одежда. Кинжал выпал у него из рук. Неизвестно, что потом рассказывал об этой истории австриец, но только свирепый горец тоже упал рядом с ним на колени и стал молиться по-христиански, неумело ударяя себе пальцами в лоб, в плечи и в грудь. Махмуд не видел, когда австриец исчез. Придя в себя, он написал свои знаменитые стихи "Мариам", то есть стихи о Марии. Для него Муи и Мария слились в один образ. Он писал о Марии, а думал о Муи, писал о Муи, а думал о Марии.

С тех пор Махмуд признавал на свете только одно — любовь. Его душа не принимала других песен. Среди дагестанских певцов не было еще человека, который поднимался бы до высоты его страсти, до глубины его песен. Он не замечал, что пишет стихи, что говорит стихами, что не говорит, а поет. Как будто кто-то говорил и пел за него. Все свои удачи он приписывал Муи и своему чувству к ней. Если друг говорил с ним не о Муи, он переставал слушать друга.

Вот что рассказывал о нем мой отец.

К Махмуду стали приходить многие люди. Шли только влюбленные. Они поняли силу его слова и просили сочинить для них стихи. Приходил тот, кто впервые влюбился в девушку и не знал, как ей об этом сказать. Приходил тот, чья любимая вышла замуж за другого, и теперь бедняга не знал, что делать с терзающей его тоской. Приходил тот, кто полюбил вдовую женщину, остающуюся верной своему мертвому мужу, и влюбленный не знал, как растопить ее сердце.

Приходили обманутые своими возлюбленными. Приходили те, чьи сердца сжигает неразделенная любовь. Приходили те, кто запутался в своей любви. Приходили те, кто поссорился со своей любимой. Приходили разлученные.

Сколько людей, столько и влюбленных. Сколько влюбленных, столько и разной любви. Двух одинаковых не бывает.

И Махмуд сочинял стихи, соответствующие каждому особому случаю. Соединялись влюбленные, мирились ссорящиеся, смягчалась строгая и печальная вдова, становился смелым юнец, стыдились изменившие, прощали обманутые.

Однажды спросили у Махмуда:

— Как это ты умеешь сочинять стихи, отвечающие настроению самых разных людей?

— Судьба всех людей может уместиться в одном человеческом сердце. Разве о них я пишу стихи? О их любви, о их страданиях? Нет, я пишу стихи о себе. Сын бедного углежога, в юности я полюбил Муи из аула Бетли. Потом Муи вышла замуж за другого. И облилось кровью мое сердце. Потом муж у Муи умер, и она осталась вдовой. По-прежнему не знала покоя моя душа… Нет, я все знаю про любовь, и незачем мне сочинять стихи о других.

Говорят, что к Махмуду приходили также люди с просьбой написать стихи об умерших или погибших на войне. Просили матери сыновей, сестры братьев, жены мужей, невесты женихов. Но Махмуд не мог написать ни одного такого стихотворения. Он отвечал:

— Как я в мирном ауле могу написать о войне, если и на войне я писал о любви.

Но при этом горцы говорят: "По-настоящему оценишь мирную песню только тогда, когда случится война". И еще: "Чтобы проверить свою любовь, идите на поле битвы".

Два лезвия у кинжала: одно — любовь к родному краю, другое — ненависть к врагу. И две струны у пандура: одна поет песню ненависти, другая — песню любви.

Говорят про горца, что когда он лежит, обняв подругу одной рукой, то в другой руке держит кинжал. Недаром многие песни и старые истории кончаются ударом кинжала. Но многие истории кончаются и тем, что горец возвращается в свой аул, везя девушку перед собой в седле.

Когда раскапывают старые могилы в горах, находят там кинжалы и сабли.

— Почему же не находят пандура?

— Пандуры остаются живым, чтобы живые пели песни о погибших героях. Итак, если исчезнет на земле все оружие, не останется ни одного кинжала, то песня все равно не исчезнет.

Отец говорил, что простой гость — это гость твоего дома. Но гость-певец, гость-музыкант — это гость всего аула. Всем аулом встречают и провожают его. Махмуда, например, встречали везде лучше, чем губернатора. А может, губернаторы потому и не любили вольных певцов?

Отец рассказывал, как шли по Дагестану два путника. Когда наступили сумерки, один сказал другому:

— Не пора ли нам отдохнуть? Скоро вечер. Я вижу, ты устал и озяб. А вон, кстати, виден аул. Свернем с дороги и попросимся на ночлег.

— Я действительно устал и озяб. Пожалуй, я даже и заболел. Но в этом ауле останавливаться не буду.

— Почему?

— Это скучный аул. Никто еще не слышал, чтобы в нем пели песни.

Такой аул, возможно, попался путникам. Но никто таких слов не может сказать о всем Дагестане: дескать, это страна, где не услышишь песни, поэтому объедем-ка ее стороной.

Бестужев-Марлинский вставил в свою книгу дагестанские песни, и Белинский сказал о них, что они ценнее, чем сама книга. Он сказал, что и Пушкин не постыдился бы назвать их своими.

Песни горцев слушал в Темир-Хан-Шуре юноша Лермонтов. И хотя он не понимал нашего языка, но наслаждался ими.

Профессор Услар говорил, что гунибские мелодии — прекрасный подарок человечеству.

Кто же дал нам эти звуки и эти песни? Кто научил горцев этим чувствам? Орлы и кони, сабли и травы, детские колыбели, четыре реки Койсу, волны Каспия, возлюбленная Махмуда Мариам, вся история Дагестана, все языки, сущие в нем, весь Дагестан.

У Абуталиба однажды спросили:

— Сколько поэтов в Дагестане?

— Э, три-четыре миллиона наберется.

— Как так? Всего народу-то у нас один миллион!

— В каждом человеке сидит по три-четыре певца. Только не все и не всегда поют. Не все и знают об этом.

— А все же, кто самые лучшие певцы?

— Всегда найдется певец лучше самого лучшего. Но одного я могу назвать.

— Кого же?

— Дагестанскую мать. Вообще у горцев насчитывается только три песни.

— Какие?

— Первую из них поет горянка-мать, когда у нее родится сын, и она сидит над его колыбелью.

— А вторая?

— Вторую из них поет горянка-мать, когда она лишается своего сына.

— А третью?

— Третья песня — это все остальные песни.

Да, мать… Правдивый, хотя и пристрастный свидетель цветущего и увядающего, рождающегося и гибнущего, приходящего и уходящего. Мать, качающая колыбель, держащая на руках ребенка, обнимающая сына, который уходит от нее навсегда.

Вот красота, вот правда, вот честь.

Люди бывают плохие и хорошие, даже и песни бывают лучше и хуже. Но всегда прекрасна мать и песня матери.

Тех песен, которые пелись над моей колыбелью, я, конечно, не помню. Но потом я подслушал в разных аулах много хороших песен, и колыбельных тоже. Вот хотя бы одна из них: