Не все столики были заняты, оркестр играл как-то вяло. На эстраде известная певица - как это было объявлено в программе, и я никогда не слыхал ее имени - пела с одинаковой легкостью на всех языках сентиментальные романсы, переходя от американского репертуара к итальянскому и от мексиканского к русскому. Нельзя было понять, какой она национальности. Сначала я думал, что она американка, потом мне стало казаться, что она может быть итальянка, жившая в Соединенных Штатах, и даже по-русски она пела без малейшего акцента. В конце концов оказалось, что она венгерка.

Эвелины не было видно, и она появилась только через полчаса после моего прихода, войдя в зал из боковой двери. На этот раз она была в белом шелковом платье. В ее глазах, когда она переставала улыбаться тому или иному посетителю, вновь было то далекое выражение, которое я хорошо знал. Она увидела меня, подошла к моему столику, села против меня, отпила глоток шампанского из моего бокала, до которого я не дотронулся, и спросила:

- Ты один? Ты никого не ждешь?

- Один, как всегда.

- Пойдем ко мне, поговорим, у меня тут рядом бюро.

Я пошел за ней. Мы вошли в хорошо обставленную комнату, украшенную многочисленными портретами артистов с автографами; я смотрел на эти выставочные лица и буквы, написанные нарочито размашистым почерком. Эвелина села на диван и указала мне место рядом с собой.

- Что у тебя хорошего? - спросил я. - Ты не изменила своего мнения о метампсихозе? Она посмотрела на меня насмешливо.

- Ты хочешь, чтобы я тебе все объяснила?

- Нет, - сказал я, - в этом нет необходимости. Я хотел бы только тебе напомнить, что каждое твое увлечение чем бы то ни было - философией Платона, к которой ты в свое время питала слабость, Бетховеном, литературой, современной живописью, чем угодно, вплоть до метампсихоза, возникает, моя дорогая, моя несравненная Эвелина, из твоих эмоциональных глубин, а не из предпочтения, основанного на выводах и рассуждениях.

- Если бы это было иначе, я не была бы женщиной.

- Я очень далек от мысли тебя за это упрекать.

- У тебя всегда была эта особенность. - сказала Эвелина, - не называть вещи своими именами.

- Ты знаешь почему? Потому что мне кажется, что так называемые свои имена не всегда соответствуют тому, что ты хочешь сказать. Свои имена - это вещи простые, а это далеко не ко всем подходит - к тебе в частности.

- Я хотела бы знать, - сказала она, - почему это так неизбежно умирание каждого чувства?

- Это, милая моя, тема для Мервиля. Я думаю, что с ним тебе было бы легче сговориться, чем со мной.

- Его нет в Париже, - сказала она. - Ты знаешь, он так увяз в этой своей истории - я не представляю себе, чем все это кончится. Ты знаешь, что после ее исчезновения они в конце концов встретились?

- Мне об этом говорил Артур.

- Очень темная история. Тем более что нет ничего легче, как обмануть Мервиля, он всему верит. Любая женщина может его заставить сделать все, что она захочет. Если бы я могла ему помочь...

- Мне кажется, что сейчас ему помощь не нужна.

- Не знаю, - сказала Эвелина. - Мы это увидим. Но вернемся к тому, о чем мы говорили. Ты меня хорошо знаешь. Ты думаешь, я не заслуживаю лучшего, чем то, что у меня есть?

- Чего-то тебе не хватает для этого. Может быть, - я в этом не уверен до конца, - способности созерцания, углубления, что ли. У тебя все протекает бурно и стремительно.

- Это вопрос темперамента.

- Равновесие, Эвелина, вот то слово, которое я искал. И еще одно.

- Что именно?

- Я думаю, что для тебя важнее всего не тог. кою ты, как тебе кажется, любишь, а твое чувство, которое растет само по себе, развивается и потом постепенно слабеет и умирает. Но в этом чувстве ты, в сущности, одинока, как это ни кажется парадоксальным. Никто до сих пор не мог задержать его ослабления, как нельзя задержать развитие некоторых болезней. И никто тебе в этом не может помочь. Если когда-нибудь придет такое время, когда ты забудешь о себе и будешь думать только о том, кого ты любишь, а он, в свою очередь, будет думать только о тебе, - тогда, теоретически, ты испытаешь настоящее счастье. Может быть - понимаешь?

Она смотрела на меня, у нее были далекие и печальные глаза.

- Ты недовоплощена, Эвелина, - сказал я. - До сих пор это тебе не удалось. Но, может быть, когда-нибудь удастся.

Выражение ее лица опять изменилось, в ее глазах снова появилась насмешливость, но голос еще хранил отражение того чувства, которое она только что испытала, и поэтому странно не соответствовал ее взгляду. Она сказала:

- И тогда я предложу тебе написать обо мне книгу. Это избавит тебя от необходимости писать о выдуманных героях и героинях. Ты напишешь о том, как мутнеют мои глаза от охватившего меня чувства. Ты напишешь, как я сижу и плачу и мое лицо становится некрасивым от слез, потому что я думаю, что мой возлюбленный меня забыл. Ты напишешь, как мы медленно идем с ним ночью, под дождем, и он держит меня за талию, и мои мокрые волосы свисают на плечи. Что ты напишешь еще?

- Я напишу, как ты просыпаешься утром и смотришь на лицо твоего возлюбленного до тех пор, пока он не откроет глаза, почувствовав на себе твой взгляд.

- Ты этого не забыл? - сказала она. - Ты знаешь, мой дорогой, один из твоих недостатков - это твоя память, которая тебе никогда не изменяет.

- Если бы ее у меня не было, Эвелина, - как я мог бы написать о тебе книгу?

- Ты хочешь, чтобы я сделала тебе признание?

- Признание?

- Да. Ты знаешь, почему я тебя люблю?

- Ты меня не любишь.

- Я знаю, что я говорю. Я люблю тебя за то, что ты - живое напоминание о сожалении, которое я испытываю. Я думаю: как жаль, что мы не можем быть вместе. Как грустно и приятно в то же время думать о том, что могло бы быть и чего нет, и как жаль, что этого нет. Ты для меня - напоминание о возможности счастья, которого нет.

- Мы с тобой еще поговорим об этом, - сказал я. - Сейчас поздно, надо идти домой.

И я встал с дивана. Она протянула мне руку с кольцом, в котором сверкал фальшивый брильянт.

- Спокойной ночи, - сказала она, и в ее голосе прозвучала та нежная интонация, которую я слышал два или три раза, несколько лет тому назад и которой я не мог забыть все эти годы. - Хорошо, что ты все-таки существуешь, и я знаю, что если наступит день, когда у меня ничего не останется, когда я буду бедна и несчастна, я при ту к тебе и ты отворишь мне дверь.

- Ты знаешь очень хорошо, - сказал я, - что пока мы есть, Мервиль и я, ты никогда не будешь без крова и без средств.

- Самая большая ошибка, - сказала Эвелина, - это сжигать за собой все мосты. Спокойной ночи - и не забывай меня.

- Кто может тебя забыть? - сказал я, уже уходя. - Даже если бы он хотел?

x x x

Я вышел на улицу. Была теплая сентябрьская ночь, и я невольно вспомнил декабрьский холод, когда я был первый раз с Мервилем в кабаре Эвелины. С тех пор прошло десять месяцев - после этой второй встречи Мервиля и Лу. Что он в ней нашел? В десятый раз задавал я себе этот вопрос, совершенно бесплодный и беспредметный, ответ на который терялся в бездонной глубине бесчисленных совпадений, долгого ожидания, сожалений и надежд. Я шел вверх по пустынным в этот час Елисейским полям и думал о мире, в котором я жил и который пытался определить знакомыми мне понятиями. Но их хватало только для изложения фактов и нескольких выводов, не имеющих особенной ценности. И они оказывались несостоятельными, когда я пытался найти подлинные причины того, что происходило. Я давно привык к этим постоянным и неизбежным неудачам. Все, что я знал, все, что я мог сказать, было приложимо, в сущности, только к неподвижным вещам, к тому, что прошло и кончилось. И в этой застывшей раз навсегда неподвижности того, что перестало существовать, выводы и заключения вновь приобретали смысл, которого у них не было при других обстоятельствах. - Мы можем судить о значении и смысле той или иной человеческой жизни только после того, как она кончится, - думал я. - Потому что, пока она движется, вчерашний герой может стать преступником или порядочный человек растратчиком чужих денег. Я знал профессионального вора, который стал всеми уважаемым священником, знал шулера, который стал знаменитым артистом, знал профессора философии, который стал нищим и бродягой, знал людей, которые, казалось, могли многое дать и не дали ничего, и знал других, над невежественностью которых все смеялись и которые стали учеными. Эти неожиданные и необъяснимые, казалось бы, превращения совершенно меняли наше представление о них, их психологический облик, в определении которого мы так жестоко ошибались, и это было доказательством нашей органической неспособности отличить в истории человеческой жизни то, что в ней было самым важным и существенным. И только смерть, останавливавшая навсегда это движение, давала ответ на те вопросы, которые еще накануне казались бессмысленными и теперь приобретали все свое столь очевидное значение.