В тот вечер мы долго гуляли с Мервилем по улицам Латинского квартала. Он заговорил об Артуре.
- Как все это нелепо и глупо, эта его упорная страсть к игре!
- Нелепо - может быть. Глупо - этого нельзя сказать, это понятие сюда не подходит. Это страсть. Мы с тобой ее понять не можем, потому что она нам чужда.
- Когда я попадаю в казино, где играют в рулетку, - сказал Мервиль, это наводит на меня смертельную скуку.
- Я тоже не понимаю соблазна азартной игры. Но не надо, мне кажется, заблуждаться: может быть, мы не понимаем этого не потому, что мы умнее Артура, ум здесь ни при чем, а оттого, что мы душевно беднее его. Но Жорж прав: если бы у Артура было состояние, он бы его проиграл.
- Да, и с точки зрения Жоржа это была бы катастрофа. Но Артур об этом не жалел бы.
- Но через какие волнения он бы прошел! Одно это может заполнить человеческую жизнь.
- Не мою, - сказал Мервиль.
- Тебе это не нужно, у тебя есть другое, твой лирический мир.
- А у тебя?
Мы не заметили, как дошли до бульвара Араго. Сквозь густую листву его деревьев проходил свет уличных фонарей, становясь бледно-зеленым, и в вечернем воздухе это напоминало лес, освещенный луной.
- У меня? - сказал я. - Я вспоминаю стихотворение моего друга, поэта, в котором он говорит о трех страстях - женщины, карты, вино. Что есть еще, что влечет к себе человека? Стремление к власти и политика? Я этому чужд. Слава или просто известность? Это тоже многого не стоит. Религиозное призвание-Франциск Ассизский, блаженный Августин, святой Юлиан? Мимо этого нельзя пройти равнодушно, но кому дано повторить со всей силой убеждения эти слова - "сестра моя смерть" - или проникнуться до конца тем, что сказано в трактате о благодати? Или поверить в непогрешимую мудрость, скажем, католической церкви и ее предписаний?
- Но отрицать величие христианства ты не можешь.
- Нет, конечно. Но в его истории непогрешим был только Христос. И когда я слушаю самую убедительную проповедь священника, у меня неизменно возникает одна и та же мысль: я могу судить обо всем с таким же правом, как он. Это мысль крамольная, и с точки зрения церкви я плохой христианин. Значит, не религия. Что остается? Стремление к богатству и поклонение деньгам, как у Жоржа? У меня этого нет, мне это так же непонятно, как страсть к азартной игре.
- Ты видишь, - сказал Мервиль, - судьба не оставляет нам возможности выбора. И тебе и мне суждено пребывание в лирическом мире. С той разницей, что ты хочешь его понять и анализировать, а я принадлежу только одному чувству, тому, которое я испытываю.
* * *
Когда я проснулся на следующее утро, был уже одиннадцатый час. Выпив чашку черного кофе, я подошел к телефону, так как мне казалось, что мне надо кому-то позвонить, что я обещал это сделать. И только через несколько секунд я понял, что никому я не давал этого обещания и никому не должен звонить. И, не думая ни о чем, я набрал номер Эвелины.
- Алло? - сказала она с вопросительной интонацией.
- Я очень давно тебя не видел, - сказал я.
- Как странно, - ответила она, - я думала об этом же. И я хотела предложить тебе одну вещь.
- Я тебя слушаю.
- Пригласи меня сегодня вечером ужинать.
- Прекрасно, - сказал я, - куда? В котором часу?
- Ты помнишь итальянский ресторан на маленькой улице возле площади СанСюльпис? Я буду там к восьми часам вечера.
- Хорошо, буду тебя ждать.
Когда я подъехал к ресторану, о котором говорила Эвелина, было без десяти восемь. Был ясный и холодный вечер. Ожидая ту минуту, когда я ее увижу, я ощущал давно забытое физическое и душевное томление. Я видел перед собой ее лицо, ее синие, то далекие, то приближающиеся глаза, ее голое тело, такое, каким оно было в моем недавнем сне, - и я вспомнил ее слова: "медлительная сладость ожидания". И уже в тот вечер, когда мы все были в ее кабаре и она спросила меня, о чем я думаю, по звуку ее голоса, по выражению ее лица, по улыбке, раздвигавшей ее влажные губы, я знал, что ничто не может остановить это движение или предотвратить то, что не могло не произойти. Но в этом томлении было еще одно - ощущение, что это именно то, что должно быть, и что я не могу ошибиться, как не может ошибиться она, и это создавало впечатление какой-то горячей прозрачности. Я знал, что ни ей, ни мне не нужны были ни слова, ни объяснения, потому что в том мире, который неудержимо приближался к нам, они теряли свое значение и вместо них возникало движение чувств, вздрагивавших, как флаги на ветру. И все, что было до сих пор, эти годы бесплодного созерцания и неподвижности, печаль, которую я испытывал, ощущение усталости, которое я так хорошо знал, сознание, что нет вещей, которых стоило бы добиваться, все это было обманчиво и неверно, это было длительное ожидание возврата в тот мир, в котором возникала Эвелина - такая, какой она никогда не была до последнего времени и какой она была создана.
Мне было жарко и хотелось пить - так, точно это были летние сумерки моего сна об Эвелине, а не холодный вечер парижской зимы. Я стоял у входа в ресторан, расстегнув пальто, когда подъехало такси, из которого вышла Эвелина. Она протянула мне свою руку в кольцах, и, не давая себе отчета в том, что я делаю, я обнял ее за талию.
- Ты с ума сошел, - сказала она непривычно медленным голосом, повернув ко мне лицо со смеющимися глазами. - Тебя не узнать, мой милый. Что с тобой? Неужели ты вдруг забыл то, о чем ты всегда говоришь, - что все трагично и непоправимо?
- К счастью, не все и не всегда.
Ее глаза на секунду потемнели, и я почувствовал сквозь ее шубку движение ее тела под моей рукой. Потом она засмеялась и сказала:
- Но мы все-таки поужинаем? Я должна тебе признаться, что я голодна.
Когда мы сели за стол, я налил вино в бокалы и сказал:
- За что мы будем пить, Эвелина?
- За мое воплощение, - сказала она. Я смотрел, не отрываясь, на ее блестящие глаза и изменившееся лицо.
- Ты знаешь, что я думаю, Эвелина?
- Что?
- Что чувства иногда опережают события.
- В одной из твоих прошлых жизней ты был женщиной. Потому что эта мысль скорее характерна для женщины, чем для мужчины.
- Мне кажется, что в какие-то минуты, минуты счастливой и полной близости, мы теряем себя в блаженном растворении и больше не остается этого разделения между нами, ты понимаешь? Может быть, не совсем до конца, но почти?
- Но если бы не было этого разделения, то не могло бы быть того блаженного растворения, о котором ты говоришь.
- Ты знаешь, - сказал я, - когда я приехал сюда и тебя еще не было, я впервые за последние годы почувствовал, что как будто кто-то снял тяжесть с моих плеч и что я опять такой, каким я был раньше. И этим я обязан тебе, твоему воплощению, за которое мы пьем, твоей последней метаморфозе.
- Я хотела бы тебе сказать так много, что у меня на это не хватило бы целого вечера. Но я не могу говорить. Может быть, потом, хорошо?
Мы вышли из ресторана. Узкая улица была тускло освещена.
- Ты помнишь, Эвелина... - сказал я.
- Я ничего не помню, - ответила она. - Я ничего не помню, но я все знаю.
Я остановил такси, и когда я сел рядом с Эвелиной, я увидел на ее глазах слезы.
- Ты огорчена? - спросил я.
- Нет, - ответила она, - я счастлива. Позже, глубокой ночью, лежа рядом со мной, охватив мою шею рукой и глядя в мои глаза, она сказала:
- Ты знаешь, что я продала свое кабаре?
- Хорошо сделала, - сказал я. - Когда?
- Все было кончено вчера, я не хотела это откладывать, я знала, что я увижу тебя сегодня вечером и что это будет началом моей жизни. Я знала, что это не могло быть иначе. Ты ни о чем не жалеешь?
- Я жалею о том, что это не произошло раньше, - сказал я.
- Раньше? - сказала она. - Раньше, мой дорогой, нас не было, ни тебя, ни меня, - таких, какие мы теперь.
- Я хотел тебя спросить еще об одном, - сказал я. - Ты помнишь, через несколько дней после того, как оперировали Мервиля, когда мы сначала были в клинике, а потом пошли обедать в ресторан - ты, Андрей, Артур и я, ты говорила о Лу. Андрей тебя спросил, почему ты так уверена в правильности твоего суждения о ней, и ты ему ответила: потому, что я женщина, и потому, что я знаю, что такое настоящее чувство. Но вся твоя жизнь вплоть до этого дня доказывала, что ты не могла знать настоящего чувства. Почему ты это сказала?