Изменить стиль страницы

— Оставьте кассеты и фото, — сказал Модест, — я погляжу…

Они тихонечко нализались в тот вечер, но каждый отправился спать в свою постель. И каждый, засыпая, думал о своем. О том, что не смог помочь, не смог защитить, спасти…

Модест думал о Лике.

Софи-Катрин думала об Айсет.

А Астрид думала о себе, вернее о том, что не смогла она спасти свою душу. Себя спасти.

Джон увидал репортаж из России, когда они с Мэгги собирали вещи, собираясь снова тронуться в путь.

— Мы показываем вам репортаж, подготовленный директором нашего московского отделения Астрид Грановски…

С экрана телевизора на Джона глядела Айсет.

— Московская редакция потеряла одного из своих лучших сотрудников, — говорил голос за кадром, — а лично я потеряла подругу, и как мне теперь кажется, лучшую подругу, потеря, которая в жизни уже никогда не восполнится…

С экрана на Джона глядела Айсет.

— Мы покажем сегодня ее фильм, тот ее фильм, который она не успела доснять, с кассетами которого ее так и нашли в расстрелянной бандитами автомашине на сороковом километре федеральной дороги А-140…

Джон молча присел на край кровати.

— Что? Опять в России кого-то убили? — крикнула из душа Мэгги.

— Помолчи, дура, — огрызнулся Джон, доставая сигарету…

Из Шербура в Сен-Назер машину вела Мэгги. Джон сидел на заднем сиденье с ноутбуком на коленях и писал.

Он писал электронный мейл своему другу, который работал в офисе фирмы «Юнайтед Артисте».

«Боб, сделай мне одолжение, черт тебя дери, а то всегда по жизни одолжения тебе делал я. Мне нужно, чтоб это письмо ты передал сэру Реджи — Элтону Джону, и не отказывайся, я знаю, что в вашей конторе есть выходы на него непосредственно. И еще — заранее заклинаю тебя, не отдавай этого письма через секретарей, а то с тебя станется — скинешь с рук и думаешь, что помог старому приятелю. А письмо пропадет… Только лично Элтону, лично в руки! И не вздумай отлынивать, я тебя, старого педика, найду и мордой в писсуар засуну, ты меня знаешь!

А в остальном остаюсь по-прежнему твоим школьным другом, Джон…»

Далее шло письмо…

«Дорогой Сэр!

Я знаю Вашу занятость, но вместе с этим, зная и вашу сердечность и эмоциональную готовность к сочувствию, осмеливаюсь докучать Вам, дорогой Сэр, этим письмом, в котором сообщаю, что потерял друга. Вернее — подругу, хотя я и гей.

Вы, может, видели по телевизору репортаж из России, где показывали корреспондента московского отделения Си-би-эн-эн чеченскую девушку Айсет Бароеву.

Так получилось, так тесен мир, что благодаря этой девушке мне довелось в позапрошлом месяце побывать на Вашем, сэр Реджи, концерте в Петербурге, в Екатерининском дворце. И эта девушка тоже сидела в первом ряду, и может, Вы даже помните ее.

Теперь она погибла.

Ее убили, когда она снимала фильм о Чечне.

Дорогой сэр. Я понимаю, что мои невоспитанность и самоуверенная наглость, когда я обращаюсь к Вам, столь велики, что достойны самого строгого порицания. Но, дорогой сэр…

Не могли бы Вы увековечить имя этой девушки в музыке?

С чувством вины от того, что оторвал Вас от дел этим письмом, искренне уважающий Вас

Джон Берни Хоуэлл».

Письмо Айсет до Софи-Катрин не дошло. А девочка Эльза исчезла из дома Бароевых, будто ее и не было никогда.

Глава 19

Любил я — не в пример другим — слова

Избитые. И эту рифму кровь — любовь,

Одну из самых трудных и старинных.

Любил я правду, скрытую в глубинах,

В которой боль находит вновь и вновь,

Как в сне забыто ч, друга. Опасенья

Внушает правда сердцу до поры,

Но, с нею сблизившись, ее совету

Оно готово следовать во всем

Люблю тебя Люблю и карту эту,

Оставленную под конец игры.

Умберто Саба

— Хабар бар? Есть новости?

— Бар! Привезли откуда-то людей в вагонах. Живых и мертвых.

— Что за люди?

— Живут в горах, молятся Аллаху. Много людей.

— Ничего. Степь большая…

Из Саадаевых до Казахских степей доехала только Мария. Из Мидоевых выжили Сулима и два ее сына. И Айшат, младшая сестра. Но как выжила? Вынесли ее совершенно бесчувственную и положили около железнодорожного полотна на черный, прокопченный снег. Но Айшат вдруг беспорядочно заговорила про горы, комсомол, белого коня. Тогда ее подняли и понесли дальше…

Кое-кому стены телячьего вагона показались хоть каким-то домом, каким-то убежищем, когда железнодорожный состав скрылся за бураном, махнув на прощанье снежным хвостом. Им велели идти, и они пошли от одного телеграфного столба к другому, неся детей и умирающих, поддерживая больных.

Через четыре столба степь уже окружила их, приняла их под свое снежное покровительство. Люди стали вглядываться вперед, но дальше нескольких темных столбов ничего не было видно из-за бурана. Через какое то время люди стали прислоняться к очередному столбу, подходили следующие и прислонялись уже к первым. Так вокруг черных осевых лепился человеческий рой, затем редел, вытягивался, чтобы скучковаться у очередной опоры.

Кто бы им сказал, что сейчас, в самом начале весны, эти бескрайние снежные пространства сравнительно веселее, чем летом? Что пронзительный, ледяной и острый, как лезвие шашки, ветер — это еще что-то живое, заставляющее брести куда-то, искать чего-то лучшего, как-то суетиться? Кто бы им сказал, что летом здесь во все стороны света простирается сухая, желтая вечность и безнадежность?

Снежные бураны кочуют, заслоняют собой глухое пространство. Кажется, что за ними должны быть леса, горы, реки, озера… Но летом становится понятно, что ничего за ними нет, только голая почва с выступающей на дорогах солью. Даже вода здесь мертвая, такая же соленая, с фиолетовыми синяками по берегам, как вокруг больных, не выспавшихся глаз. Сухим и желтым летом становится понятно, что смерть наступает не тогда, когда человек идет и падает в снегах, поднимается на ноги и вновь сбивается на колени порывом ледяного ветра. Смерть приходит тогда, когда человеку становится все равно. А в соленой, выжженной степи — все равно. Смерть даже не приходит, она живет здесь же, в бесконечной пустоте. А снежный буран — это уже не пустота, это движение.

Всего этого они еще не осознавали, но страх приходит бессознательно. Какое-то время они стояли, повернувшись спиной к ветру и дрожа от холода и страха. Но живые души еще цеплялись за какие-то приметы жизни. Переселенцы очень обрадовались, когда увидели за снежной пеленой дерево. Значит, здесь растут растения, к ним приходят звери, прилетают птицы… Но кто бы им сказал, что это дерево было единственным на двое суток пути по степи летом и на четверо суток зимой? Что каким-то чудом где-то размыло солончак, какая-то щель в земной коре приняла семечко, упавшее с крыши проходящего мимо вагона? Оно проросло, развилось, и это уже было чудом. Это был уже рай для этих мест.

Да, здесь можно было увидеть и леса, и реки, и горы, но только увидеть. Увидеть перед тем, как все это вдруг приподнимется, накренится и растает в воздухе. Здесь можно было увидеть мечети и минареты Мекки, но прежде, чем с губ срывалось имя Всесильного и Всемогущего, миражи исчезали.

Так что же это за земля такая? Пусть аравийские пустыни с палящим солнцем, по которым кочевали пророк Мухаммед и первые мусульмане. Они слышали об этом, им рассказывали предки, совершавшие паломничество в Мекку. Но почему тут же встречает их лютая зима, как в русских степях, где умирают заблудившиеся ямщики, засыпают навсегда водители в сломанных грузовиках, замерзают пьяные русские мужики и огромные армии чужеземных солдат? Почему эта земля проклята дважды? И почему их изгнали сюда из земного рая? Кто ответит? Кто отзовется? Из каких-то степных глубин, из нутра бескрайних степей, сквозь завывание вьюги им слышался непонятный, несмолкающий гул.