Она знала: нельзя ей туда ходить. Ивану и без того на каждом шагу чудится, что она в его дела вмешивается, его наставляет. И все-таки пошла. Пошла ради самого же Ивана. Думала: мужики пьяные, Иван в судорогах — долго ли разругаться в пух и в прах? А вышло так, что хуже и придумать нельзя… А через день у них с Иваном опять была ссора. И ссора снова из-за того же Петра Житова.
Петр Житов приперся к ним на дом: нельзя ли, дескать, травы за болотом, напротив молотилки, пособирать — женка присмотрела?
— Нет, — буркнул Иван, — ты и так пособирал.
Это верно, поставили Житовы стожок на Синельге воза на два, да разве это сено для коровы на зиму?
Она решила замолвить за Петра словечко — как не замолвишь, когда тот глазами тебя ест?
— Давай дак, председатель, не жмись. Не все у нас с одной ногой.
Сказала мягко, необидно, а главное, с умом: любой поймет, почему Петру Житову разрешено.
Нет, глазами завзводил, как будто она первый враг его. А Петр Житов тоже кремешок: раз ты так, то и я так. Ищи себе другого бригадира на коровник, а я отдохну.
— Смотря только где отдохнешь, — припугнул Иван.
Анфиса только руками всплеснула: ну разве можно так разговаривать с человеком?
— Ну, довольна? — заорал на нее Иван, когда Петр Житов ушел от них. Опять мужа на позор выставила? Вот, мол, какая я, мужики, заступница ваша, а то, что мой муж делает, это не моя вина…
Она смолчала, задавила в себе обиду.
Хозяин с гостем пришли не рано, во втором часу, так что Анфиса все успела сделать: и обед приготовить, и пол подмыть — праздником сияла изба, — и даже над собой малость поколдовать.
Платье надела новое, любимое (муж купил!) — зеленая травка по белому полю, волосы на висках взбила по-городскому и сверх того еще ногу поставила на каблук: наряжаться так наряжаться.
В общем, распустила перья. Подрезов, привыкший видеть ее либо на работе, либо за домашними хлопотами, не сразу нашелся, что и сказать:
— Фу-ты черт! Ты не опять взамуж собралась?
Но Подрезов — бог с ним: посидел, уехал, и все. Муж доволен был. Вошел в избу туча тучей — не иначе как Подрезов только что мылил (вот ведь как дружбу-то с таким человеком водить), а тут увидел ее — заулыбался.
Анфиса сразу повеселела, молодкой забегала от печи к столу.
— Ну как, Евдоким Поликарпович, наше хозяйство? — завела разговор, когда сели за стол. — Где побывали, чего повидали?
— Хозяйство у вас незавидное. А знаешь почему?
— Почему?
Она ждала какого-нибудь подвоха — уж больно не по-секретарски заиграли у Подрезова глаза, — но поди угадай, что у него на уме!
А Подрезов шумно, с удовольствием втягивая в себя носом душистый наваристый пар от щей — она только что поставила перед ним большую тарелку, подмигнул, кивая на Ивана:
— А потому что больно часто его мясом кормишь. Не в ту сторону настраиваешь.
Шутка была обычная, мужская, и ей бы тоже надо от себя подбросить огонька — вот бы и веселье получилось за столом, а ее бог знает почему повело на серьезность.
— Нет, Евдоким Поликарпович, сказала она, — не часто нынче едят мясо в деревне. В налог сдают. И мы не едим.
— А это что? Из бревна варено? — Подрезов размашисто ткнул пальцем в свою тарелку. Он все еще шутил.
— А это я овцу свою недавно зарезала.
— Для меня? — Подрезов сразу весь побагровел. Иван стриганул ее глазами: ты в своем уме, нет? А ее как нечистая сила подхватила — не могла остановиться:
— Да чего на меня зыркать-то? Евдоким Поликарпович без меня знает, как в деревне живут. А ежели не знает, то сам глаза завесил.
— Кто завесил? Я?
— А то нет? — Поздно было уже отступать. Разве закроешь сразу плотину, когда вода хлынула? — Я-то не забыла еще, как ты в сорок втором году к нам приехал. Помнишь, Новожилов помер и тебя первым назначили? Ну-ко, вспомни, что ты тогда нам говорил?
— Есть предложение выпить, сказал, чеканя каждую букву, Иван. Специально для нее, чтобы одумалась.
— Нет, обожди, — сказал Подрезов. — Пускай уж до конца говорит.
— А чего говорить-то? — Анфиса тоже начинала горячиться: муж рот затыкает, словно она невесть что мелет, гость набычился — вот-вот рявкнет. — Разве сам-то не помнишь? «Бабы, потерпите! Бабы, после войны будем досыта исть…» Говорил? А сколько годов после войны-то прошло? Шесть! А бабы все еще терпят, бабы все досыта куска не видели…
Анфиса, покамест говорила, нарочно не глядела в сторону мужа, чтобы все высказать, что на сердце накипело, зато когда отбарабанила — озноб пошел по спине. Нехорошо, ох, нехорошо получилось. Подрезов у них гость, и разве такими речами гостя угощают? А насчет мяса так она и вообще зря разговор завела. Кто поймет ее как надо?
Подрезов не ел, муж не ел — она не глазами, ушами видела это. И она кусала-кусала свои губы, ширкала-ширкала носом, как простуженная, и — только этого и недоставало — вдруг расплакалась.
— Ты уж не сердись на меня, Евдоким Поликарпович. Сама не знаю, как все сказала. Может, оттого, что я ведь тоже не со стороны на все это глядела… Я ведь тоже бабам так говорила…
— Но здесь не бабы! — отрезал Иван.
Она хотела встать — чего давиться слезами за столом, — но рука Подрезова властно удержала ее.
— Анфиса, мы с тобой когда-нибудь пили?
— Вино?
— Да.
— С чего? Я ведь у тебя в любимчиках не ходила. Ты меня все годы в черном теле держал…
— Так уж и держал?
— Держал, — сказала Анфиса. — Чего мне врать?
Подрезов налил граненый стакан водки. Полнехонький, с краями, воплавь, как говорят в Пекашине. Поставил перед ней.
— Выпей, Анфиса, со мной. Только не отказывайся, ладно?
Вот так именитого-то гостя принимать: то сивер на тебя нагонит, то жар. Ну а как своя, домашняя гроза?
Выпей! — приказал глазами Иван.
Анфиса голову вскинула по-удалому, по-бесшабашному: сама коней в топь завела, сама и на зелен луг выводи.
— За такого гостя можно выпить.
— Нет, не за гостя, — сказал Подрезов.
— А за кого же?
— За кого? А ни за кого. За то, что мы с тобой тут, на Пинеге, фронт в войну держали…
Выпила. По уму сказал слова Подрезов. Чуть не половину стакана опорожнила, а потом и того хлестче: дно показала. Иван виноват. Сказал бы — стоп, и все. А то не поймешь, чего и хочет. Выпей, а как выпей — все или только пригуби? А Подрезов — известно: покуда на своем не поставит, не слезет. «Выпей! Докажи, что зла на меня не держишь…»
И вот Анфиса глубоко вздохнула, набрала в себя воздуха, как будто в воду нырнуть хотела, прислушалась (как там сын в задосках?) и — будем здоровы.
Минуты две, а то и больше никто не говорил — не ждали такого, и в избе до того тихо стало, что она услышала, как в своей кроватке зевнул во сне Родька.
Первым заговорил Подрезов:
— Дак, значит, я обманщик, по-твоему, Анфиса? Да?
«Так вот ты зачем меня вином накачивал! Чтобы выпытать, что о тебе думают. А я-то, дура, уши развесила, думала — он труды мои вспомнил».
— А сам-то ты не знаешь! — сказала Анфиса и прямо, без всякой боязни глянула в светлые, пронзительные глаза Подрезова. — А по мне, дак человек, который слова не держит, обманщик. Вот ты по колхозам ездишь. Не стыдно в глаза-то людям глядеть? А мне дак стыдно…
— Ты опять про свое? — цыкнул Иван.
— А про чье же еще? — Она и на него глянула во все глаза.
— Да пойми ты, дурья голова, от секретаря все зависит? Думаешь, он всему голова?
— А кто же? Разве помимо евонной воли каждый год у нас выгребаловку делают? Чьи — не его уполномоченные с утра до ночи возле молотилок стоят?
— Правильно, Анфиса, мои, — сказал Подрезов. — Только покамест без этой выгребаловки, видно, не обойтись. Про войну забываешь.
— Ничего не забываю. А только докуда все на войну валить? Чуть кто вашего брата против шерсти погладил — и сразу война. Да ведь войны-то и раньше бывали. После той, гражданской, уж на что худо было. Гвоздя не достанешь, соли не было — кислое молоко в похлебку клали. А года два-три прошло — ожили. А теперь карточки уж который год отменили, а деревенскому человеку все в лавке хлеба нету, только одним служащим по спискам дают. Долго это будет? А скажи-ка на милость, трава каждый год под снега уходит, а колхознику нельзя для коровенки подкосить — тоже война виновата?