Талия ее утопала в больничном халате, который она подпоясывала. А на груди халат еле сходился… Глаза, помимо Лериной воли, были откровенно зазывными. Такую открытость можно было приписать провинциальности, но мне виделась в ней искренность, коя не бывает чрезмерной.

«Все поклонники, все поклонники…» – вслух завидовала ей, приговоренной, старшая медсестра, которую мужчины звонками не утомляли.

Для лирических перипетий Лере было предоставлено всего месяцев шесть. За что? Неужто только за то, что девчонкой она, как и я, споткнулась и ушибла коленку? Многие спотыкаются гораздо серьезней, но не приговариваются за это к высшей мере наказания. Лерина нога оказалась, увы, гораздо обидчивей и мстительней, чем моя.

До возвращения академика из королевских хором в палаты не царские, не хоромные, а забитые теми, кто и так-то был забит болью и горем, меня, по просьбе мужа, врачи с удовольствием оставили в полном покое. И даже нашли своему безразличию достойные объяснения: повторные рентгены – это-де повторная радиация, а дополнительные анализы – лишняя перегрузка истомленного организма. Почти все на этом свете можно объяснить красиво и убедительно.

– С облучением и химиотерапией тоже повременим, – не таясь, сообщил мне палатный врач: от оглашения приговорных диагнозов и крайних способов уже бесцельного лечения оберегали лишь восемнадцатилетнюю Леру. Да и то согласно моей мольбе.

Однако ко мне, увы, не проявляли невнимания и буквально ни на час не забывали обо мне удушья и кашель – то разрывной, то шрапнельный. И незримые остроконечные пики, вонзавшиеся в ногу все чаще и глубже… Отпор им по-прежнему давали лишь наркотики, если Лере удавалось дозваться старшую медсестру.

– Ты уж о поклонниках своих заботься, – продолжала исходить завистью медсестра. А в мою сторону без намека на сострадание бурчала: – Наркоманкой заделаешься!

Хотя она знала, что «заделаться» я никем уже не успею.

В мой первый больничный день, нарушив все административные правила, – а только они в больнице и соблюдались, – ко мне под водительством Гертруды пробились мои мужчины.

– Как это удалось? Всем сразу? Больше двух посетителей зараз не пускают.

– Искусство всесильно, – ответствовала Гертруда. – Главный врач обожает музыкальную классику.

– Как вы об этом узнали?

Вопрос был наивным: ради других Гертруда способна была разузнать все.

Трое мужчин припали к моей постели, а Гертруда отвернулась, чтоб «не мешать семье».

Муж сообщил, что без меня не в состоянии соображать (а доктору физико-математических наук иногда это необходимо!). Виктор мигом подсчитал, сколько в палате больных и установил, что их в два с половиной раза больше, чем полагается. А сколько «положено», он заранее выяснил. Младший сын сказал еще, что не может входить в квартиру, зная, что не увидит меня. А старший, что не может посещать школу… И заплакал. Но тут он заметил Леру. Глаза его мигом просохли. Он пересел с моей постели на бывший когда-то белым обшарпанный стул. И уставился на нее таким взглядом, что Лера поплотней запахнула халат. А я поняла: пятнадцать с половиной – это уже возраст мужчины. Также мне стало ясно, что палату нашу, в отличие от школы, Алеша отныне будет посещать ежедневно.

Мне как раз принесли обед, состоявший из тарелки подогретой мутной воды с плавающими на поверхности бледными кружочками жира и гречневую кашу-размазню. Младший сын незамедлительно поинтересовался, на какую сумму в день нас «питают».

После чего отнес обе тарелки в туалет, а обратно принес их пустыми.

– Питание твое будет домашним! – заявил он.

– И ваше тоже… – томно пообещал Лере мой старший сын.

Виктор указал на судки, которые Гертруда успела опустить на пол, вымытый возле моей постели, будто к их приходу, чистюлей Лерой.

– Без тебя мы не можем… – проговорил мне в плечо муж.

Совместная скорбь трех мужчин не взбодрила мою гордость тем, что без меня они жить не смогут. Мне хотелось, чтобы смогли.

– Я ведь оставила вместо себя Гертруду!

– Но я же… не вы, – услышала меня и на миг повернув голову, возразила подруга.

– Они привыкнут. И поймут… что вы будете даже лучше меня.

Гертруда энергичными кивками выразила протест.

– Привыкнут!

Я повторила это вполне убежденно: сколько у Гертруды скопилось нерастраченной энергии внимания… к роду мужскому! Вот и пусть выплескивает всю ее на моих мужчин. Я-то уж никогда и ни в чем не смогу… Никогда и ни в чем.

«Поймут… что вы будете даже лучше меня», – не задумываясь, вымолвила я, чтобы убедить мужчин. Возможно, она была не лучше и не хуже – просто мы были такими разными, что, приятельствуя много лет, никак не могли перейти на «ты».

Не только Алеша впивался в Леру алчущим взором. От этого не удерживались и студенты-практиканты, частенько навещавшие нашу палату.

– Неужели ей ничто и ничуть не поможет? – спросила я палатного врача, видевшего в Лере лишь пациентку.

Он, измотанный онкологическим адом, который называл «местом работы», похоже, привык к тому аду. Но с Лериной саркомой смириться не мог даже он. Слишком уж она противоречила справедливости.

– Оттягиваем, как может. Для нее ведь каждый месяц… и даже каждый день…

Та его не завершенная фраза мне запомнилась.

«Жить сегодняшним днем» – призывали не только жизнелюбы-хапуги, но и бессмертные мудрецы. Правда, аргументы не совпадали – у одних: возьми, ухвати все, что в этот день сможешь, а у других: отдай, сотвори все, что тебе предназначено сотворить в этот день. Бывают, однако же, ситуации, когда получить что-то досрочно и в большем количестве, чем рассчитано на один день, это необходимо и вовсе не грех.

Студент-практикант по имени Вячеслав выглядел чересчур отутюжено на больничном фоне. Свои бакенбарды и усы он опекал, как влюбленный в природу садовник опекает грядки и клумбы. Но влюблен Вячеслав был не в растительность – садовую или свою собственную, – а, как и мой Алеша, в прекрасный пол, на данном же этапе – в Леру, старше которой был с виду лет на пять.

Мне, честно говоря, с юности казалось, что бакенбарды следует заслужить, что на них имеют право выдающиеся художники и поэты.

– Приглашает меня в кино, – прильнув к моей подушке, словно мои мужчины, но более мягко и нежно, прошептала Лера. – Я боюсь.

– А ведь звонков своих многочисленных почитателей ты не боишься!

– Они звонят из нашего города… как и мама. Это далеко. Оттуда они не дотянутся. А он… совсем рядом.

– И хорошо!

– А если в темноте вдруг полезет ко мне… обниматься и целоваться?

– Ну и целуйся. И обнимайся… Что такого?

– Да-а? – изумилась она, воспринимая мой совет как очень авторитетный. – А если потом домой пригласит? Он намекнул… Как отвертеться?

– Зачем отворачиваться? Что тут особенного?

– А если вдруг…

– Ну, таких советов я давать не могу. Но вообще-то настает время, когда…

– Вы так думаете?

Я могла бы сказать: «Советую тебе как мать…» Но советы матери для нее, я заметила, не были убедительны. И я сказала:

– Советую тебе как женщина.

Она опять изумленно вперилась в меня.

Вячеслав был мне неприятен. Не своими уложенными усами и даже не претенциозными, будто не по праву принадлежащими ему бакенбардами, которые, я приметила, производили на Леру впечатление (интеллигентность и обаяние все же хитроумно уживались в ней иногда с наивной провинциальностью). Вячеслав был неприятен мне, думаю, потому, что он претендовал на обреченную больную. Однако за это же я была и благодарна ему.

– Должна же ты когда-то начать? – сказала я, потому что времени откладывать у нее не было.

Мать навещала Леру только междугородними звонками.

– У нее новый муж. Молодой… Его одного оставлять опасно, – пояснила мне Лера.

Она не осуждала мать. Как не осуждала вообще никого. И стремилась сама, по возможности, исправлять чужие промахи и прегрешения. Приносила мне лекарства, которые, случалось, забывали приносить сестры. Помогала усаживаться на постель, переворачивала меня. Напоминала, что мне пора в туалет, отводила туда и приводила обратно.