Может быть, что-нибудь из того, что я высказываю там, и будет полезно.

Вопрос для меня теперь в том, как доставить это письмо так, чтобы оно попало прямо в руки государю.

Я помню ваш совет и последовал ему, и письмо это хотя и откровенно осуждает меры правительства, но чувства, которыми оно вызвано, несомненно, добрые, и надеюсь, так и будет принято государем.

Не можете ли вы мне помочь доставить это письмо непосредственно тому, кому оно назначено? Если вам почему-нибудь неудобно это сделать, будьте так добры, телеграфируйте мне "нет". Если же вы согласны сделать это, то телеграфируйте "да". И я сейчас же пошлю письмо вам или в Петербург, кому вы укажете.

Пожалуйста, простите меня за то, что, может быть, злоупотребляю вашей любезностью. Я делаю это потому, что, мне кажется, извините меня за мою самонадеянность, письмо это может иметь хорошие для многих последствия. А к этому, сколько я понял вас, вы не можете быть равнодушны.

С совершенным уважением и искренним сочувствием остаюсь готовым к услугам

Лев Толстой".

Очевидно, вел. князь ответил "да", так как письмо было отправлено и достигло своего назначения, но ответ был самый неожиданный. Вероятно, Л. Н., посылая или передавая письмо, заявил, что он бы не хотел предавать это письмо гласности, т. е. показывать его министрам им кому-либо иному, и потому избрал самый прямой путь передачи. Так ли это было передано государю - неизвестно, но государь, получив и прочитав письмо, просил передать Л. Н-чу, чтобы он не беспокоился, что он его никому не покажет. Тем дело и кончилось. Л. Н-ч, отвечая на телеграмму вел. кн., писал ему так:

"Дорогой Николай Михайлович. Очень, очень вам благодарен за вашу милую телеграмму, из которой я еще раз могу убедиться в том, что вы не боитесь "скарлатины" и стоите выше такого страха, что меня очень радует за вас и мои отношения к вам.

Прилагаю письмо государю, к сожалению написанное не моей рукой. Я начал было это делать, но почувствовал себя настолько слабым, что не мог кончить. Я прошу государя извинить меня за это. Письмо посылаю незапечатанным, с тем что, если вы найдете это нужным, могли прочесть его и решить еще раз, удобно ли вам передать его. Письмо может показаться в некоторых местах резким - правду или то, что считаешь правдой, нельзя высказывать наполовину - потому вы, может быть, не захотите быть посредником в деле, неприятном государю. Это не помешает мне быть сердечно благодарным вам за вашу готовность помочь мне. В таком случае я изберу другой путь. Вы же пока оставьте письмо у себя. Вы в Петербурге, и теперь, вероятно, решается тот вопрос, о котором вы говорили мне. От всей души желаю, чтобы он решился согласно с высшими требованиями вашей совести, т. е. не в виду личного счастья, а истинного добра других. Тогда наверное все будет хорошо. Здоровье мое идет все хуже и хуже, и я быстро приближаюсь к тому концу, или скорее большой перемене жизни, которая иногда чужда мне, а иногда близка и даже желательна.

Прощайте, еще раз благодарю вас и от души желаю вам всего истинно хорошего".

В январе снова здоровье Л. Н-ча ухудшается, и друзья и семейные снова встревожены. Мрачные вести летят по всему миру. Софья Андреевна пишет своей сестре 7 января:

"...Мы опять пережили и страх, и горе с Левочкой. Все те же явления... Приписывали все лихорадке, принял Левочка всего 320 гр. хинину, сделали 30 впрыскиваний подкожных мышьяком - и толку мало...

...Сегодня ему опять лучше, он сидит в кресле, читает, кое-что записывает, но мрачен и отказывается опять лечиться. Из Петербурга Бертенсон предлагает приехать безвозмездно и беспокоится будто бы, что Левочку не так лечат и вредят ему. Я слышала, что хинин производит завалы в печени, а сколько он здесь его приял! Один из здешних докторов нашел уплотнение сильное печени".

А вот отношение к своей болезни самого Л. Н-ча; в дневнике того времени он записывает:

"23 янв. Гаспара. 1902. Е. б. ж. Все слаб, приехал Бертенсон. Разумеется, пустяки. Чудные стихи:

Зачем, старинушка, покряхтываешь,

Зачем, старинушка, покашливаешь,?

Пора старинушке под холстинушку

Под холстинушку, да в могилушку.

Что за прелесть народная речь! И картинно, и трогательно, и серьезно. Думал: нет более явного доказательства ложного пути, на котором стоит наука, чем ее уверенность в том, что она все узнает".

После отъезда Бертенсона произошло ухудшение здоровья Льва Николаевича.

28 января Марья Львовна писала своему другу, Марье Алекс. Шмидт:

"...Папе все хуже, сегодня воспаление легкого и плеврит распространились дальше, и сердце очень плохо. Надежды почти нет; он теперь страдает меньше, сегодня говорил мне, что ему хорошо, тяжело, главное, то, что ему трудно дышать, и потому он стонет и все просит открывать окна. Говорит очень мало и часто бывает в забытьи, и в забытьи стонет и бредит, а когда ему чуть лучше, он всегда скажет ласку или даже шутку. Ах, М. А., милая, как тяжело,- только одно утешает, что ему не тяжело. Душой он все так же высок и хорош и теперь хоть не очень страдает физически".

У Льва Николаевича доктора определили ползучее воспаление легких, что при его общей слабости было крайне опасно.

В светлые минуты Л. Н-ч старался о том, чтобы успокоить и ободрить своих встревоженных близких и друзей; так, 31 января он послал такую телеграмму своему брату Сергею:

"Радостно быть на высоте готовности к смерти, с которой легко и спокойно переменить форму жизни. И мне не хочется расставаться с этим чувством, хотя доктора говорят, что болезнь повернула к лучшему. Чувствую твою любовь и радуюсь ей. Левочка".

Всю телеграмму он продиктовал Марье Львовне и только сам подписал "Левочка", разволновался и заплакал. Эта форма его имени - "Левочка" употреблялась в его семье и напоминала ему его детство.

Несколько дней Л. Н-ч был между жизнью и смертью. Все дети съехались к умирающему.

Софья Андреевна писала своей сестре:

3 февраля 1902. Гаспра.

"Процесс болезни так неопределенен, так медлен, что ни один доктор ничего предсказывать не берется... Воспаление держится в левом легком, близко от сердца, и всякую минуту может перейти на стенки сердца, которое и так стало очень плохо в нынешнем году. Когда вчера утром Левочка себя почувствовал лучше, он встретил доктора словами: "а я все еще не сдаюсь". Всякое ухудшение вызывает в нем мрачность; он молчит и думает, и Бог знает, что происходит в его душе. Со всеми нами, окружающими, он очень ласков и благодарен. Но болеть ему очень трудно, непривычно, по моему мнению, умирать ему очень не хочется. Сила мысли так еще велика, что больной, еле слышно его, а он диктует Маше поправки к своей последней статье или велит под диктовку записывать кое-что о болезни и мысли свои в записную книжечку. Доктор у нас московский лучший, Щуровский. Еще прекрасный, ялтинский, Альтшулер и земский, здешний Волков. Последние два дежурят через ночь.

...Доктора искренно говорят, что ничего вперед знать нельзя. Сама я то перехожу к надежде полной, то на меня находит отчаяние, я часами плачу и ничего не могу делать. А то возьму себя в руки, чтобы до конца бодро ходить за Левочкой. По ночам сижу одна, и чего-чего над ним не передумаю. Вся жизнь проходит с мучительной болью воспоминаний; и раскаяние за все то, чем я Левочку в жизни мучила, и бессилие что-либо вернуть или поправить, и просто жалость к страданиям любимого человека - все это истерзало мое сердце. А то как устанешь, то тупо ко всему относишься. Часто бывает и религиозный подъем, в смысле "да будет воля Твоя!" А то кажется, что я не переживу Левочку; точно отрывается от меня половина, и боль эту не переживешь".

Софья Андреевна отмечает в своем дневнике характерную особенность болезни. В бреду Л. Н-ч говорил: "Севастополь горит". Обновив свои воспоминания о Севастополе при проезде в Гаспру, Л. Н-ч всколыхнул свои пятидесятилетние воспоминания, и они всплыли наверх в момент действия подсознательных сил.