Пробыли мы в Вологде около недели. Затем нас снова погрузили в вагон и отправили на север. Тяжело было ходить с постелью на плечах, в тонком пальто таких же сапогах в декабрьский мороз.

Организм к этому был совершенно не подготовлен. Да и пять месяцев сидения по тюрьмам конечно не могли не отозваться на нас. Глаза щурились от света, лица у всех были бледные, оттекшие, опухшие, - специфически тюремные.

Перемещения, однако, были некоторым развлечением.

Нас привезли на станцию Плясецкую на железнодорожном пути в Архангельск. Поселок был небольшой. В центре находились железнодорожные здания, вокруг них были расположены несколько купеческих и крестьянских домов. Невдалеке, - церковь.

Здесь стоял штаб, насколько мне помнится, 11-ой пехотной дивизии красной армии. Все дома сплошь были заняты разными учреждениями штаба. Штабы и тыловые учреждения красной армии на севере были колоссальны. Помещения для них никогда не хватало. На всех запасных путях Плясецкой стояли {37} вагоны, начиная с салон-вагона и кончая теплушками, которые были заняты разными штабными организациями и начальством.

Невдалеке было и наше помещение. Это был ряд больших землянок, человек на сто каждая, окруженных колючей проволокой, с часовыми у входа. Построены они были неумело и протекали. Окон не было. Они не отапливались. Люди спали на голой земле. Но все таки и здесь были свои преимущества. Царил полный беспорядок, и, благодаря этому, мы имели возможность питаться. К нам в землянки напихивали крестьян, которых мобилизовали для различных повинностей, и от них мы добывали еду.

Тут Бояринов оказался на высоте. Вместо летнего пальто от Анри, на мне уже была ватная куртка, вместо шевровых сапог, - какие то старые, но толстые башмаки. При его умении и смелости, мы всегда имели кое-какие продукты. Помню, даже, что он как то раз променял у крестьян рябчика и зажарил его в коробке от монпансье. Главной нашей пищей была селедка, после которой выпивалось громадное количество кипятку. Благодаря полному отсутствию порядка, я здесь ни разу не выходил на работу.

Провели мы тут Рождество и встретили новый 19-ый год. В середине января нас перевезли еще дальше, на север на, так называемый, "Разъезд 21-ой версты". Здесь мы находились ближе к фронту, между ним и штабом дивизии. Этот разъезд был предназначен для "поднадзорных", как официально нас называла Советская власть.

Вообще Советская власть очень любит смягчать названия, касающиеся наказания ее граждан. Ее гуманное ухо не выдерживает грубых названий. Так например каторжан - она называет поднадзорными, каторгу - принудительными работами, тюрьмы - исправдомами, что в переводе означает исправительные дома, одиночные тюрьмы - изоляторами и т. п.

За недостатком места в старых тюрьмах, во многих местах ею построены или заняты деревянные бараки, рассчитанные на большое количество арестантов. Советская власть мягко называет их "концентрационными лагерями". Даже знаменитая, выделяющаяся своим режимом и в Советской России Соловецкая каторга, большевицкой властью ласково называется "Соловецким лагерем особого назначения".

{38} Я человек не сентиментальный и, поэтому, позволю ceбe придерживаться старых названий. Итак нас каторжан перевели на новые работы.

Жилось здесь так плохо, что и вспоминать об этом тяжело.

Нашими новыми тюрьмами были несколько деревянных бараков-изб, окруженных проволочными заграждениями. Стояли они невдалеке от железнодорожной платформы. Больше никаких строений, кроме избы, занимаемой конвоем, и дома начальника полустанка, - здесь не было. Ближайшая деревня находилась верстах в 20-ти. В этом оазисе, среди леса и снега, мне пришлось прожить около двух месяцев. Срок небольшой, но вполне достаточный для того, чтобы понять и прочувствовать всю гамму советской тюремной гармонии.

Эта каторга могла конкурировать даже с Соловецкой. Здесь были удачно соединены и постоянная угроза смертной казни, и совершенная неизвестность за будущее; и оторванность от мира, близких, и ужасный холод и голод.

Малейший намек на неисполнение приказания любого конвоира, не говоря о попытке к бегству, карался расстрелом. Однажды, во время работы, от усталости, истощения и холода свалился лейтенант флота Борейша. Конвоир потребовал, чтобы он встал. Он этого сделать не мог. Этого обессиленного человека обвинили в попытке бежать и расстреляли.

Письма и посылки до нас не доходили. Связаться с кем-нибудь, попросить кого-нибудь, или освободиться по протекции не было никакой возможности.

Неизвестность за будущее давила тем более, что почти все, в том числе и я, были осуждены без срока. Это было в то время рядовым явлением в Советской Poccии.

Но самое ужасное в нашем тяжелом, безнадежном положении были голод и холод. Последствием такого режима могла быть только смерть, - медленная, но верная смерть.

Я повторяю, что мы были совершенно оторваны от мира. Везде, даже в тюрьмах, есть возможность достать со стороны кусок хлеба или какие-нибудь продукты. Нет у тебя - поддержат товарищи. Здесь это было невозможно. Мы каторжане, и на 20 верст кругом никакого жилья.

Условия жизни были таковы: в пять часов утра нас будили и нам полагалось получить 1 фунт хлеба, 4 золотника сахару {39} и суп. Я говорю "полагалось", т. к. нам всегда выдавалось гораздо меньше. За наш счет питалась и администрация, и конвой. Эта выдача и составляла наш паек на весь день. Вечером давали кипяток. Утром, в 8 часов, нас выводили на двор, строили, считали, грузили в совершенно холодный товарный вагон и везли верст за 10 на работы. Морозы, в этой полосе Poccии, стоят в это время в среднем около 12-15 градусов по Реомюру. Доходят они и до 25-30 градусов. Эти прогулки были, пожалуй, еще хуже самих работ. Нельзя было двигаться в вагонах, и люди замерзали. Работали мы до темноты, затем около часу ехали с работы и, часов в 8 вечера, возвращались в тюрьму.

Итого от 12 до 14 часов на морозе без теплой одежды.

Я не знаю, какова была смертность в этом проклятом забытом всеми, среди лесов и снегу, местечке, искусственно созданном больной большевицкой фантазией. И это меня не интересовало. Зачем было вычислять этот процент смертности, зачем было выяснять вероятность смерти, когда она ежечасно грозила каждому из нас? Зачем было лишний раз думать о ней!

Знаю только, что за короткое время моего заключения там, несколько человек сошли с ума.

Мои товарищи по несчастью почти поголовно потеряли человеческий облик, обросли, покрылись грязью и были сплошь во вшах.

За все время пребывания там, - я не слышал смеха и не видал улыбки. Люди были апатичны, безразличны, ко всему окружающему, во всех жила только одна, постоянная, ужасная мысль о хлебе и отдыхе.

Все собаки и кошки, находившиеся на разъезде, были съедены. Каторжане крали их и варили.

Только благодаря Бояринову, умудрившемуся иметь запас сухой воблы, променянной где то, мне не пришлось попробовать этой гастрономии.

Я вел себя здесь несколько иначе, чем все арестованные. Оценив обстановку, в которую я попал, я решил не распускать себя. Несмотря на лютый мороз, я каждый день умывался снегом. Уклоняясь всеми правдами и неправдами от работ, я, изредка, оставался в бараке и стирал ceбe белье.

Бояринов свел знакомство с фельдшером. Достал у {40} кого то из арестантов кольцо и, несмотря на все трудности, произвел какой то товарообмен и мы, изредка, имели кое какую еду вне пайка.

Приходя с работы, мы пили кипяток. Ламп и свечек не полагалось и, на обязанности дневального, не выходившего на работу, лежала заготовка лучины. Он должен был мелко настругать полено щелками и высушить их. И без того атмосфера в бараках была тяжелая, а дымящая в нескольких местах лучина, делала ее окончательно невыносимой. Выпив кипятку, мы, голодные, укладывались спать, с тем, чтобы завтра продолжать ту же кошмарную жизнь.

Смерть приближалась, надежд на освобождение не было, вера в то, что в Советской России есть или будет какая то законность, была окончательно потеряна, и оставался один способ избегнуть этого кошмара - бежать.