Изменить стиль страницы

Еще долго я сидел в норе, дрожа от холода, и слушал, как она мычит, лежа на тропинке. Временами она замолкала, тогда я радовался тому, что она умерла. Но она снова начинала свое.

Моя нога от холода онемела и почти перестала болеть. И все равно мне казалось, будто я умираю вместе со Сванхильдой. И хотелось, чтобы поскорее все закончилось — и для нее, и для меня.

Но смерть все длилась и длилась.

Наконец, я изнемог ждать и совсем уже решился было выбраться из норы и добить Сванхильду мечом Тарасмунда.

Я положил пальцы на рукоять, но тут на тропинке снова послышались шаги, и я замер, боясь пошевелиться. Кто-то из чужаков вернулся. Он остановился над Сванхильдой и долго смотрел на нее.

А я смотрел на него. И увидел я, что он молод, немногим старше Гизульфа. И еще запомнил я, что на щеках у него нарисованы черным или синим две спирали. А потом он повернулся и ушел.

А Сванхильда все мычала и мычала. Теперь я не решался выйти к ней, потому что чувствовал: этот, с раскрашенным лицом, где-то неподалеку. И тоже слушает.

Я понял вдруг, что наше село корчится в агонии. Оно умирает медленно, в муках, как моя сестра.

Сванхильда затихла, когда тени уже стали короткими. Когда она умерла, я сразу это почувствовал.

И я почти сразу же провалился в сон. В черный сон без сновидений.

Я пробудился оттого, что кто-то лез в мою нору, разгребая лопухи и сопя от усердия. Ужас пронзил меня ледяным копьем. Я даже не смог пошевелиться, не то что схватить меч.

А этот у входа ворочался, пыхтел и вдруг тихонько запел.

Пел он ту самую колыбельную, которой тешила нас мать, Гизела. Он, похоже, знал только начало песенки, потому что повторял бесконечно несколько первых слов.

— Вырастешь, сын, большой, возьмешь отцовский меч, сядешь, сын, на коня, поедешь в те земли, до которых отец не дошел…

Потом хихикнул, прервав пение, и спросил знакомым голосом:

— Где меч-то отцовский? Не забыл ли меч отцовский? Не будет меча, не сядешь на коня, не поедешь в земли, до которых отец не дошел…

Шумно пустил ветры и засмеялся.

И вдруг руку в нору просунул и меня за ворот схватил. Так схватил, будто заранее знал, где я прячусь. И наружу поволок, точно лисенка из логова.

Так, вместе с мечом Тарасмунда, и вытащил.

Это был Гупта. Я понял, что это Гупта, еще не видя его. От меня пахло гарью — я думаю, от любого в нашем селе сейчас пахло гарью. А от Гупты пахло молоком.

У меня сразу отлегло от сердца. Гупта — святой. Гупта — это чуть-чуть меньше, чем Бог Единый. Он нарочно пришел сюда, чтобы воскресить всех, кто нынче погиб. И снова будут живыми, побывав в руках у Гупты, и Сванхильда, и Тарасмунд, и другие — все.

Гупта нарочно пришел сюда, поразмяться-повоскрешать. Где еще найдет он столько работы?..

Гупта тащил меня спиной вперед. И только я оказался на воздухе, так сразу в страхе отпрянул и прижался к толстому гуптиному животу.

Прямо на меня, протянув ко мне руки, будто желая схватить, лежал мертвый Хродомер. Казалось, ползет Хродомер вниз по косогору. Остекленевшими глазами смотрел на курган за рекой. Две стрелы торчали в спине у Хродомера.

Я поднял глаза выше и косогор показался мне незнакомым, низким. И тут понял я, что нет больше хродомерова подворья, которое стояло здесь, сколько я себя помню. Ничего, Хродомер воскреснет — все отстроит заново. Еще лучше будет, чем прежде.

В гуптиных медвежьих лапах я был как воск. Гупта оборотил меня к себе лицом, ткнул в меня своей пушистой мягкой бородой, где крошки с прошлой трапезы застряли, и запел по-новому. Пел он на каком-то странном наречии. То и дело мне начинало казаться, что я вот-вот пойму эти слова, но смысл их снова ускользал от меня. Гнусавое, распевно-протяжное было это наречие и одновременно с тем скворчащее, как сало на глиняной сковородке.

Гупта пел долго. Иной раз он путался в словах, но это его не смущало. Пел себе и пел, глаза прикрыв и бородой шевеля. Знал он, видать, немного, потому что повторял одни и те же созвучия.

Потом Гупта и вовсе слова выговаривать бросил — надоело, должно быть, — и гудеть пошел, как громадный майский жук, то выше, то ниже.

Вдруг я резкую боль почувствовал, но в ушах так щекотало от этого гудения, что я даже вскрикнуть не смог. Лень охватила меня. Мне стало лень бояться, лень плакать…

Тут Гупта мне что-то в руки совать начал. Сперва я не понял, что он мне такое дает, но взял. Это был обломок стрелы с наконечником, вытащенный из моей ноги.

Гупта гудеть перестал, за пазухой у себя покопался и вытащил маленький мешочек. Высыпал в горсть себе то, что в мешочке было, и в рот отправил, изрядно бороду усеяв. Долго сидел и жевал, на мертвого Хродомера глядя. Я попытался было высвободиться, но Гупта хоть и не глядел на меня, а отпускать не отпускал.

Я решил уже, что трапезничать уселся блаженный, но Гупта выплюнул в грязную ладонь все то, что жевал. Слюни потянулись по его бороде. Ухватив меня покрепче, начал свои слюни мне в рану втирать. Меня как огнем обожгло. Я извивался, как рыба на остроге, но вырваться не мог.

Когда жжение поутихло, Гупта меня освободил. Я увидел, что кровь остановилась. Вокруг раны все было щедро измазано гуптиными слюнями и какой-то зеленоватой кашицей.

Гупта же встал и к Хродомеру направился. Подошел, рубаху на нем разорвал и взял изрядный лоскут. Этим-то лоскутом мою ногу и обвязал. А Хродомер все смотрел на курган, будто до нас с Гуптой ему и дела нет.

Гупта же сунулся в нору, где я прежде сидел, гавкнул туда пару раз, ветры испустил, выпростался из норы и, умильную рожу скроив, сделал мне «козу», после чего приглашающе засмеялся. Я тоже засмеялся. Я делал все, что велел мне Гупта.

Гупта вернулся к мертвому Хродомеру, сел перед ним на корточки, утыкаясь толстыми коленями Хродомеру в простертые руки, и начал Хродомера ругать. Я подошел ближе и сел рядом с Гуптой. Гупта бранился, словно пел, покачиваясь на корточках.

— Течет река, у реки два берега, на одном берегу курган стоит, на тот курган село глядит, в селе старейшин двое. Каковы старейшины, таково и село. А каково село, коли ногу свело? Разума нет, так откуда ж свет? Один — гав-гав — по дружкам соскучал, из дома сбежал, в курган зарылся, от родных и домашних скрылся. Хорош! С Арбром-вутьей пивом напиться хотел, а Арбр-то безголовый! Сам ему голову срубил и про то забыл. А ты, Хродомер, куда ползешь? В нору ползешь? Экий озорник Хродомер! Что удумал! В норе сидеть, из норы глядеть, кто на реку пойдет, того стращать! Старейшина!

Течет река, в реке вода, у реки берега. На берегу село стоит, на село Бог Единый глядит. Недоволен Бог Единый. Бог Единый Гупту призывал, Бог Единый Гупте говорил, Бог Единый Гупте пальцем грозил, на село указывал.

Птички-то меня, Бога Единого, славят: чик-чирик! Козочки-то меня, Бога Единого, славят: ме-ме-ме! А Гупта по миру ходит, весть об этом носит: бу-бу-бу, люди добрые, бу-бу-бу!

Бог Единый Хродомеру разум дал, Бог Единый его у Хродомера взял. И глупый Хродомер стал. И без того был глупый, а сейчас еще глупее.

Ступай, Гупта, от моего лица. Принеси мне, Гупта, три яйца: одно куриное, одно гусиное, одно от стельной коровы. Пошел Гупта по селу, нашел Гупта два яйца: куриное нашел, гусиное нашел, а от стельной коровы не нашел.

Говори, Хродомер, где в селе вашем яйцо от стельной коровы?

Хродомер все глядел на курган остекленевшими глазами.

А Гупта вскричал торжествующе:

— Молчишь, Хродомер? Не знаешь? Только и горазд, что в норе сидеть, из норы глядеть. Глупый Хродомер.

Когда Гупта только начал Хродомера бранить, я не хотел его слушать, ибо поруганием звучали слова Гупты. Но Гупта не давал мне убежать. А потом вдруг понял я, что Гупта прав: да, Хродомер и есть тот самый старый озорник, который ползет к норе, дабы шалости чинить. И легко мне стало.

Тут Гупта пошарил под своей необъятной рубахой и два яйца извлек, одно побольше, другое поменьше. Разбил то, что поменьше, о свой лоб и мне протянул. Я стал пить и на Гупту глядеть во все глаза. Гупта второе яйцо тоже о свой лоб разбил и сам присосался. Сидели мы с ним над мертвым Хродомером и пили сырые яйца. В меня словно новые силы вливались.