Изменить стиль страницы

Прошло ещё немало времени. Ветер не унимался, паны прятали носы в воротники, грели руки подмышками.

Наконец, Тышкевич слез с коня, одеревеневшей рукой ткнул вперед: велел гайдукам распахнуть дверцы московской кареты. Гайдуки на негнущихся от мороза ногах побежали к возку. Распахнув дверцы, стали обочь.

Боярин Пушкин, повернувшись на обитой бархатом лавке, рявкнул по-медвежьи:

— Так-то встречают великих государевых послов! Смерды дверцы каретные рвут, как тати лесные — без поклона и вежества! А ну — Флегонт, Пётра! — позвал Пушкин своих гайдуков, — затворите дверь, пущай прежде научатся ляхи, как потребно перед великими государевыми послами стоять!

Околевшие на морозе, Флегонт и Пётра попадали с запяток в снег, бесчувственными пальцами, с трудом переломившись в поясном поклоне боярину, прикрыли дверцу.

Дьяк Гаврила вновь вынул куранты:

— Четвертый час стоим, боярин Григорий Гаврилович.

— Четыре дня стоять буду, а чести своей не умалю, — сопя от обиды, просвистел Пушкин.

Тышкевич призвал своих гайдуков, что-то сказал им. Холопы побежали к карете, плавно открыв дверцу, трижды поклонились поясным поклоном.

Сердито сопя, великий посол обиженным медведем стал вылезать из возка. Накренился возок набок, задевая подножкой снег — дороден и высок был боярин, — распрямившись, верхом шапки вровень был с конным паном.

Тышкевич шагнул вперед, с трудом раздвигая губы в улыбке. Пушкин стоял не двигаясь, смотрел сурово. Тышкевич вздохнул и подал боярину руку. Пушкин в ответ руки не протянул. Чуть повернув голову к карете, спросил:

— Господа послы, а подлинно ли передо мною королевский посол, не подменный ли человек?

Пан Тышкевич, от мороза пунцовый, услышав такое поношение, стал белее снега.

— За такие слова я бы тебе рожу набил, если б не был ты царским послом, — закричал он пронзительно.

— И у нас дураков бьют, которые не умеют чтить великих послов, беззлобно усмехаясь, ответил Пушкин. Чего ему было злиться? И проморозил панов, и на своем настоял.

Потоптавшись, решил ещё покуражиться немного:

— Чего это он со мною не говорит? — спросил Пушкин, ткнув перстом во второго польского посла, пана Тыкоцинского, что стоял рядом.

— Не понимаю по-русски, — ответил Тыкоцинский.

— А зачем же король прислал ко мне такого дурака?

— Не я дурак, а меня послали к дуракам. Мой гайдук знает по-русски, вот он и будет вести с вами переговоры.

Великий посол, обложив панов нечистыми словами, залез обратно в карету и лишь, когда стало темнеть, согласился перейти в другую присланную за ним королем.

Узнав о случившемся, король решил, что послы прибыли с объявлением войны, и, ещё не назначая приема, отправил в Москву гонца с заверениями в мире и дружбе. А чтобы не ожесточать сердца послов сильнее прежнего назначил на их содержание по пятьсот злотых в день.

Коронный подскарбий только закряхтел, когда вышло, что за два месяца придется выложить из королевской казны тридцать тысяч злотых — треть ежегодного окупа, обещанного крымскому царю после битвы под Зборовым.

Через месяц примчался гонец и привез письмо царя Яну Казимиру; о войне в нем не было и намека, но за умаление титула и бесчестные враки, прописанные в книгах, царь просил казнить виноватых смертью.

* * *

Об умалении титула боярин Григорий Гаврилович говорил многие слова с великою укоризною, стыдя панов-раду и утверждая, что никогда ни в одном государстве ни одному человеку не было позволено сокращать титул государя и тем отбирать у него честь, достоинство и земли, которыми он владеет от своих прародителей.

— Более того, — говорил боярин Пушкин, — не упомянутые в титуле города и земли являются как бы выморочными, никому не принадлежащими и любой соседний государь может завладеть ими. Злее прежнего было новое оскорбление: появились в Московском государстве принесенные королевскими офенями многие мерзопакостные книги. В них было пропечатано многое бесчестье и укоризны отцу великого государя Михаилу Федоровичу, деду его патриарху Филарету и самому пресветлому государю Алексею Михайловичу, а также многим боярам и всяких чинов людям. А печатали те поносные книги, которые и от бога грех, и от людей стыд, и мимо всякой правды сочинены шильники и бездельники в Кракове и в Данциге, и во многих иных местах.

О Смоленске, который был взят плутовством и обманом и хитростью, написано: «королевского величества победою освобожден, московского царя выю король под ноги свои подклонил».

А возле лика покойного короля Владислава против левой руки написано; «Московию покорной учинил».

А про Михаила Федоровича сказано, что «возведен на престол людьми непостоянными». И его же называют «мучителем», а патриарх Филарет Никитич написан «трубач».

Также и всему Московскому царству содержится укоризна: написано «бедная Москва», а нас называют худыми людьми и побирахами и пишут многие другие хулящие слова, что и не только писать — говорить стыдно.

И, наконец, о книге про войну с казаками сказано, что венгрин и москвитин из соседей и приятелей от Речи Посполитой в сторону скакнули.

— Как же, паны-рада, вы на столь злое дело дерзнули? — спрашивал Григорий Гаврилович грозно. — Как такие поносные и неистовые слова про великого государя нашего и все Московское царство не только помыслить смели, но и в книгах пропечатать посмели? Как дерзнули великого государя бесчестить — москвитином называть, и ссоры людей вмещать? Как, паны-рада, посмели вы такие злые досады и грубости износить?

Паны-рада отвечали:

— Мы никаких книг печатать не приказывали и до них королю и нам никакого дела нет. А вы, великие послы, приехали в Польщу и накупили книг и что в них глупые люди и пьяницы-ксендзы напечатали, то вы ставите нам в вину и в укор. А все потому, что вы ни по-польски, ни по-латыни не учитесь, а верите всяким пронырам, которые невежеством вашим пользуются.

Набрав полную грудь воздуха и напустив бесконечную надменность, великий и полномочный посол, боярин Григорий Гаврилович важно ответствовал:

— Учиться у вас мы не хотим и никогда не станем. По милости божией знаем наш русский язык и догматы божественного писания, и государские чины и посольские обычаи твердо разумеем. А вы — сами себя выхваляете и называете учеными людьми, а вот уже пятнадцать лет не можете научиться, как титул наших государей писать, и нам кажется, что вы хоть и ученые — нас неученых — стали глупее.

Паны-рада с криками негодования покинули зал.

В этот же день одни ворота на посольском дворе забили, возле вторых выставили жолнеров, никого к послам пускать не велели и выходить в город также запретили.

Послы сели в осаду, но слов своих ничуть не переменяли, а ещё и потребовали, чтоб паны-рада ещё раз их выслушали. Паны-рада и великий литовский канцлер князь Альбрехт Радзивилл согласились и кротко и благолепно просили послов оставить это дело, клянясь, что впредь никогда такого не будет.

— Ни за что! — ответил Григорий Пушкин. Если не казните виновных, отдавайте за великую досаду и обиду, причиненную его царскому величеству Смоленск со всеми тягнущими к нему городами и шестьдесят тысяч золотых червонцев!

Альбрехт Радзивилл, махнув рукою, сказал с сердцем:

— Вы говорите, чтоб за бредни, напечатанные в книгах, король отдал Смоленск и иные города, а после вы захотите и Варшаву взять. Больше мы с вами об этих книгах говорить не будем.

Братья Пушкины и дьяк Леонтьев ушли на посольское подворье и ни на какие уловки панов-рады, желавших продолжать переговоры, не поддавались.

Дни шли за днями, великие и полномочные послы стояли на своем — в бесполезных пересудах и ожидании перемен прошло пять месяцев.

Радзивилл согласился сжечь несколько книг на Рынке, но казнить друкарей и писцов никак не соглашался.

И неизвестно, чем бы кончилось это дело, если бы в середине июня не прискакал в Варшаву гонец с письмом от царя. А в том письме велел государь накрепко приступить к новому делу: потребовать выдачи «вора Тимошки Анкудинова и велеть привести его в Варшаву и отдати вам. А ежели паны-рада станут вам говорить встречь, то отвечать вам, послам, что по грамоте высокославные памяти короля Владислава, и по записям панов-рады, ежели, который либо человек дерзнёт, будучи в Польше и в Литве, имянованьем царевича московского писатися, и того человека казнити смертью безо всякий оправдания».