— Ты молодец, — вдруг обрадовался я, кажется, поверив всему, что она говорила. Я хотел спросить, куда она собралась, но она взяла в горсть заколки и, прибирая волосы, опередила меня:

— Ты надолго?

Этот внезапный, как пуля из-за угла, вопрос, сбил меня с толку, мне показалось, что я мешаю каким-то ее планам.

— Да нет… заскочил… повидать… Вообще, нужно бежать. Много всякого…

— Ну вот всегда ты… — Мне показалось — она вздохнула с облегчением. Подойди ко мне!

Она вынула из сумочки платочек, обтерла мне губы.

— Ты только знай… что бы ни случилось между нами, ты мне всегда будешь нужен. Ты — главное в моей жизни!.. Даже если ты меня бросишь… не сейчас, так потом… я приползу к тебе на брюхе, как кошка.

Она смотрела на меня серьезно и даже трагично, и глубоко в зрачках ее стыло смятение.

— Но почему ты сейчас… вдруг мне говоришь об этом?..

— Но это правда. Просто мне подумалось: ты — главное!

«Ты — главное» — такая клятва была, конечно, если и не убедительна, то приятна…

— Дим.

— Да.

— Если я тебя очень попрошу. Очень.

— Что? — Я очнулся от какой-то глухоты.

— Сейчас, что бы тебя ни держало, пойдем со мной… Не спрашивай куда, — опередила она мой вопрос. — Пожалуйста. Мне это очень важно! Я уже опаздываю.

— Но, может быть, совсем не обязательно, чтобы я шел? Я не входил в твои планы?

— Брось. Совершенно обязательно! Совершенно!

— Я рад… рад, — растерянно и с сомнением проговорил я.

Она подала мне пальто. Сама быстро оделась. Потянула меня за руку.

— Мы уже опоздали.

Куда можно опоздать? Театр — премьера, прогон? Офелия? Гертруда?

— Такси, такси!

И вот мы возле парадной. Вывеска: «Всероссийское математическое общество». Вот оно — Лео! Конечно — Лео! Опять — Лео. Кругом — Лео!

— Лео? — спросил я.

— Ты обещал ничего не спрашивать.

И опять потянула меня.

Гардероб был полон. И потому наши пальто свалили Куда-то в общую груду. Она повела меня энергично и уверенно, как циркач по канату, по узкой мраморной лестнице, на третий этаж, затем по полукруглому коридорчику и остановилась перед полуприкрытыми дверями, в которые был виден набитый доверху людьми амфитеатр-колодец. Тонкое лезвие прожектора было направлено на просцениум. На нем монументально, широко расставив свои ноги атланта, стоял Лео. Шелковисто, просвечивая розовым, поблескивала от яркого луча белобрысая щетинка его волос. Он облизывал свои лоснящиеся нежные губы, трогал себя за припухлый подбородок. Был слышен рокот его голоса, но слова были стерты, и только обрывки фраз прорывались сквозь общий гул: «…очевидно, что для всякого натурального ряда… квазиосуществима последовательность…»

— Ликушка, прости, зачем все это? Я не хочу, чтобы он подумал, что я пришел… чтобы… Зачем все это?

— Хорошо. — Она нервно сжала мою руку. — Он не увидит тебя. Просачивайся за мной. Тихонько. Встань вот за эту, ну за выступ…

— Зачем этот… спектакль?

— Неужели тебе не интересно? Послушай… ну немножко, и мы уйдем…

Вообще мне было уже интересно и любопытно: и о чем он там говорит, Лео, и зачем Лика притащила меня сюда, и чем все это кончится. Кроме того, отступать уже было нелепо. Единственно — я хотел теперь избежать здесь встречи с Лео. «Просочившись» вслед за Ликой в тамбур, я встал у косяка, за которым был недоступен взору Лео! Лика, пропустив меня, притулилась за мной.

Лео медленно, как водолаз, переступал с ноги на ногу.

— …Таким образом, выживанию протоплазмы и ядра при переходе в состояние витрификации — остекленения минуя гибельную фазу кристаллизации при замораживании соответствует такая картина, учитывая сообщенные уже мною параметры и значения…

Лео тяжеловато повернулся, выставив на обозрение свой широченный зад, раздирающий прорези на полах пиджака, и, стерев вязь формул, которыми пестрела доска, лихо принялся писать новые — строка за строкой. Он развертывал «математическую картину» процесса — как стратег предстоящую баталию. Когда же, ломая мел, отбрасывая его и беря новые куски, он исписал половину доски, неожиданно раздались аплодисменты молчащего зала.

Я не понимал ни строки, ни полстроки, ни одной формулы — для меня это был темный лес, арабские письмена. Антимир. Это была демонстрация (для меня!) моего полнейшего не то что невежества в математике — просто природного кретинизма в этой области знаний. И глядя на этих людей, которые воспринимают всю эту кабалистику как нечто совсем обыденное, как какую-нибудь самую тривиальную симфонию или балетный номер, я думал, что я очутился в какой-то стране чудес. Я даже не подозревал, что в математической аудитории, столь далекой от сантиментов и эмоций, могут рождаться аплодисменты. И я понял, что Лео здесь котируется как математическая звезда первой величины. Тем временем Лео, исписав доску, «перелйстнул» ее и продолжал на чистой. Он писал быстро и неотрывно. Несколько раз поставленная им эффектная точка сопровождалась всплеском аплодисментов.

И каждый раз при этом Лика подторкивала меня в ребро пальцем. Я косился на нее, — все лицо ее в отблеске прожектора дышало гордостью и восторгом.

— Ты видишь, какой он, — прошептала она. — Ладно, идем, — потрогала меня за плечо, будто спектакль окончился, и выскользнула в коридор, вытаскивая меня за рукав.

Помогая ей надеть сапоги, подавая ей шубу, я видел в ее подбородке, складках губ, прищуре глаз, в самом взгляде его — Лео, казалось, он отразился в ней, как в осколке эеркала. И я опять подумал о ее способности перевоплощения, когда, как она говорила, теряешь себя, забываешь, что ты есть ты, — о полном растворении в другом «Я». Мне иногда казалось, что она преувеличивает эти свои способности, но сейчас я необычайно остро ощутил, что этот дар трансформации — от мимики к каким-то глубоким гормональным изменениям — действительно нечто врожденное, что-то такое, над чем она сама не властна.

— Какой он! А? — заглядывая мне в глаза, восклицала она на улице. — Ты не думай, — он для меня мальчишка.

И никогда между нами ничего не может быть. Но я… Ты просто не понял его, не разглядел за накипью.

— Ликуша, я никогда и не сомневался в его способностях, в таланте, в его знаниях.

— Нет, ты не понимаешь… Понять — это уподобиться. Стать подобным. Им. Самим. Тебя не хватает на это… Да. Ты нетерпим, — распалялась она. — Ты только себя знаешь. И все, что от тебя отличается, — уже не истина, как любишь ты выражаться.

Я молчал: я ничего не мог ей объяснить.

— Конечно, — продолжала она, — он не золото, не ангел… Он есть то, что он есть, — ученый, а все эти штучки-дрючки — наносное. Если хочешь — маска. А душой он ребенок, ей-богу. Да, повторяюсь, большой ребенок.

— Со всем комплексом негативизма, эгоизма, инфантилизма — в двадцать-то четыре года?

— Мы все с легкостью необыкновенной обвиняем в эгоизме других — у себя же в глазу бревна не замечаем… Ну что ты против него имеешь? Сам не знаешь.

— Да в сущности — ничего.

— Вот — весь ты! Ну прости. Я хочу, чтобы вы помирились. Ведь, в конце концов, многое сделано вами вместе. Ты просто не имеешь права отмахнуться. Надо быть терпимее к людям…

— Я и не собираюсь отмахиваться. Он может взять свое.

— Да, «возьми свои игрушки», — как в детском саду… А ты не думаешь, что здесь одно от другого неотделимо, что вы только вместе могли бы… принести человечеству, может быть, не для себя, для людей. Ведь и ты без него и все твое дело… может…

— Что — мое дело?!

— Ничего. Не будем ссориться. Последнее время мы встречаемся, только чтобы поссориться. Тебя нет — я скучаю. Думаю о тебе — как ты там… А стоит тебе приехать.

— Ну хорошо, я не буду приезжать.

— Не сердись… милый. Вадя! — Она меня так никогда не называла. — Ну пожалуйста! Знаешь, — оживилась она, — знаешь что? — пойдем в ресторан! Вчера я получила получку. Я угощу тебя нормальным обедом, а то ты там исхудал на сухомятке. Пойдем, миленький. — Она крепко стиснула мою руку и не отпускала.