Оттого, наверное, что я не южанин, родился не здесь, приезжаю сюда, свободный от дел, край этот кажется мне благословенным. Не случайно культура так мощно зарождалась на теплых морях, теплые волны и этот ветер качали ее колыбель. Я смотрю на море, и сами собой приходят мысли о вечности, о суете сует, те мысли, которые не первое тысячелетие не оставляют людей.

Глава XI

Уже несколько раз я встречал этого человека на набережной, слышу, как он говорит все ту же фразу: "Живу здесь, как при коммунизме, а здоровье, как при капитализме". И улыбается. Улыбка - постоянное выражение плоского его лица в очках.

Кто-то принес слух, что это ученый, работающий в закрытой области. И сразу становятся понятны его странности. Я знаю крупного математика - и награжденный, и удостоенный, - однако в обыденной жизни он производит весьма странное впечатление, подробности излишни. И хотя рассеянные профессора чаще встречаются в анекдотах, чем в жизни, стереотип утвердился, я чувствую по себе.

С маленьким японским транзистором на груди человек этот в облаке музыки прогуливается по набережной, улыбкой встречает парад лиц. Он или действительно умен, или очень глуп; у глупых людей бывает такое умное выражение лица. Отдыхает он с наслаждением.

Потом выяснилось, это фотожурналист. Саввинов. И опять все объяснимо: что мы знаем про человека, то мы в нем и видим.

В один из дней он подходит ко мне на пляже, когда я лежу на горячей гальке, всего себя подставив солнцу, закрыв глаза. Еще издали слышу, как среди голосов, детских визгов, пушечных ударов волн о берег движется его транзистор, настроенный на волну "Маяка". Кто-то, задыхаясь, пробегает над самой головой, обдав меня брызгами. Глянул - двое дочерна загорелых мальчи-шек, гоняясь друг за другом, попрыгали с разлету в прозрачную, переливающуюся под солнцем волну.

Транзистор уже надо мной. Я снял темные очки, посмотрел вверх. Как шляпка подсолнуха, его улыбающееся, наклоненное в тень лицо в ореоле света. Выше - белесое жаркое небо.

Он сел рядом, согнув в коленях голенастые ноги, шевелит пальцами ног. Кожа на них отсыревшая от морской воды, желтые ногти на больших пальцах наросли в несколько слоев.

- Дожди, - говорит он, кивнув на транзистор у себя на груди, тот закачался. Как раз по "Маяку" передают сводку погоды.

- Дожди, - говорю я.

Если без церемоний, так, в сущности, мы знакомы: регулярно встречаем друг друга на набережной, уже киваем при встречах.

- А тут солнце такое.

- Да-а...

- Грею на солнце свой радикулит. В Калининградской области не приходилось бывать?

- Нет, к сожалению.

- Вот где дожди. Месяц был в командировке, вернулся на четвереньках. Там даже поговор-ка есть: "Москва - сердце нашей родины, а Калининград - ее мочевой пузырь".

- Я не очень понимаю в сельском хозяйстве, - говорю я, - но такие дожди в период уборки, по-моему, должны сказаться на урожае.

Он покачивает ступней в такт песне.

- У нас есть.

- Есть?

- Есть. - Огромная ступня раскачивается из стороны в сторону. - Вы думаете, покупаем хлеб, так его уж нет? Тут поли-и-тика!

И улыбается с превосходством. Я надеваю темные очки.

- Море очень слепит... А вы переносите свободно?

Пауза. Улыбка.

- Могу вот так смотреть на солнце, - смотрит открытыми глазами. - Могу смотреть на электросварку.

И в следующие дни он садился ко мне на пляже. Сидит, положив руки на колени, транзистор висит на груди, каждые полчаса "Маяк" передает последние известия, в перерывах - музыка.

Плоское его лицо, украшенное очками, сощурено в вечной улыбке, плоская грудь широка, повисшие кисти рук, ступни - все это большое. Он тринадцатого года рождения, столько я бы не дал ему. Значит, к началу войны ему было не восемнадцать, как мне, а двадцать восемь. Это огромная разница.

Внизу у самой воды стоит перед морем на двух костылях инвалид нашего с ним возраста; теперешние, десять лет меньше значат, чем те, между восемнадцатью и двадцатью восемью. Весь ярко освещенный солнцем, он приглаживает ладонями седые волосы, единственная его нога, вся в шрамах, тонкая от колена вниз, стоит привычно косо, по центру, пена захлестывает ее. Вот он отбросил костыли, чтоб не слизнуло волной, сел, отталкиваясь руками, сползает к воде ногой вперед. Волна окатила его, повлекла, он вынырнул, плывет, пришлепывая ладонями.

Сам собою начинается у нас разговор про фронт, про войну.

- Вы были на каком?

- На разных, - Саввинов вальсирует головой под музыку, - практически на всех.

Мне хочется расспросить его, как он фотографировал на фронте. К концу войны в пехоте все больше были старики и мальчишки; наверное, вызывали к нему с передовой отличившихся, и он, тридцатилетний, рослый, широкогрудый, хорошо обмундированный и накормленный, фотографи-ровал их... И не обидеть надо, и понять хочется. Но он отнесся просто.

- Люди любят фотографироваться.

И смотрит спокойными глазами мудреца, хорошо знающего, как устроен мир.

- Само собой, каждый просил отослать фотокарточку на родину, писали адреса. Это обяза-тельно. Посылал, если представлялась возможность. Обещали все, а я посылал.

И увлеченно, со вкусом начинает рассказывать, как однажды он шесть дней ездил с генерал-лейтенантом, какая это была поездка и как встречали их везде, как принимали.

Крошечное облачко, одно во всем небе, нашло на солнце, по всей освещенной подкове пляжа с каймой белой пены движется тень. Она добежала до нас, накрыла на миг, ушла в море, где за буйками, далеко отсюда, всплескивает человек единственной ногой, как рыба хвостом.

Бывало, пригонят пехотинцев, маршевую роту: и тех, кто побывал уже, из госпиталей возвращаются, и тех, кто еще выстрела вблизи не слыхал. Стоят в лесу, дождь - под дождем стоят, наморенные-наморенные. Всем им наскоро прочтут про обстановку, про их почетный долг - и в наступление.

Я был поближе, чем он, при штабе тяжелого артиллерийского полка, но и от нас уже не видно, только слышали издали, как пехота подымается в атаку. Вдруг стихнет артиллерийская пальба, и тут по всем телефонам: "Пошла! Пошла!" Сразу - пулеметы, автоматы, дальняя трескотня... И общее напряжение: ну! ну!