Изменить стиль страницы

Ван Гог и Гоген.

В год Парижской коммуны Ван Гогу было 17 лет, Гогену – 23 года. Но ни один из них не высказал своего отношения к этому замечательному историческому событию ни во время коммуны, ни после. И это очень важный фактор. В работе над пьесой обязательно учесть его. Они оба не могли не знать о Парижской коммуне. И если Гоген, маклер, естественен в своем молчании, то совершенно непонятно, почему был равнодушен к этому событию Ван Гог, человек, мечтающий о всемирном братстве, человек образованный, человек, интересующийся мировыми проблемами. Думаю, искать причины нужно в том, что моих героев волновала не социальная революция, а нравственная. Это раз. Здесь можно и нужно искать.

Только что вернулся с собрания труппы «Современника». Теперь мне все ясно: Ефремов решил уйти в МХАТ и, по-моему, уже дал согласие. Сейчас нужно не торопясь обдумать дальнейшую жизнь. В первую очередь думать о литературной работе. Потом – о режиссуре и кинорежиссуре. И только после – об актерской работе.

Сегодня у меня ночь решающая. Я должен решить вопрос первостепенной важности: оставаться ли мне в театре Станиславского или перейти в «Современник». Это не только разговор о театрах, это разговор о судьбе. О моей судьбе. Я не избалован актерской славой. Но кое-какое имя у меня есть. И сейчас идет разговор обо мне, только обо мне. Надо все взвесить, все обдумать и решить. Решить очень определенно, конкретно, перспективно. Признаюсь, я никогда не был так расстроен и так напряжен.

Все смешалось и переплелось в моей жизни с тех пор, как я перешел в «Современник». Хаос и ничегонеделание породили во мне душевную депрессию и пассивность. Надо понять раз и навсегда, что теперь мне никто не поможет из этого пассивного состояния выйти. Я, правда, знаю уже, что после такого состояния наступает активный период работы и размышлений. Да и сейчас уже наступает пора действий. Я начинаю подумывать о будущих ролях, о пьесах (в отрыве от театральных планов, значит, думаю я года на 2-3 вперед. И это хорошо), о репертуаре и т.д. Но в первую очередь я думаю о литературной работе. Этой же фразой я закончил (вернее, не закончил) запись, сделанную месяца 2-3 назад. Видимо, в июне. Настрой мой не изменился и сейчас.

Мои «восторги» и моя «доброта» в «Современнике», как ни странно это, искренне. Они по самому высокому счету лживы и неправильны. Но вреда никакого не приносят. А с моей стороны, субъективно, искренни и правдивы. Во мне всегда было много от Луки, с детства еще. Я всегда хотел добра всем. Помню, как я убедил Вовку Дохода (он попрошайничал на кладбище у церкви со своими братишками и сестренками), что мы на его деньги – деньги, надо сказать, здесь роли никакой не играли – купим форму и обмундирование для хоккейной команды. У Дохода засверкали глаза от этой красивейшей сказки. И нам обоим верилось, что команда вырастет и станет лучшей в мире. Ладно! Не об этом собирался писать. Будни в «Современнике» стали для меня морально невыносимы. Олег остыл ко мне, люди привыкли, я по-прежнему чувствую себя чужим – и что-то во мне надломилось. Провал в Егорьеве в самом начале работы лишил меня легкости и непринужденности. Импровизировать и настаивать на своем я еще не имею права. Да и не знаю, как это делать в новом театре. Одним словом, настроение муторное. Сигнал о гастролях в Зап. Берлине как-то поднял настроение. Но пессимизм проник и сюда: я не верю, что меня пошлют в Зап. Берлин. Не пустят! Единственное утешение – напишу об этом родителям. Порадуются немного.

Разговор о «Чайке» должен быть подробным и принципиальным. И я это в будущем сделаю. Сейчас ограничусь несколькими тезисными заметками. Спектакль элегантный. Округлый. Он будет иметь успех. О нем заговорят. Будут спорить, отстаивая свои тенденции. Спектакль это позволяет. Он мутноват в смысле позиции. Чехов модный сейчас писатель. Его пьесы выражают тоже эпоху безвременья, безыдейности. Но мода сама уже не в моде. Необходимо еще объяснить, почему театр берет модную пьесу. Объяснить просто, конкретно, элементарно – через решение же пьесы. Через решение каждого характера. И как только начинаешь проверять постановку «Современника» с этой позиции, выявляется масса недостатков и пошлости. И нет главного! А значит, можно бесконечно придираться по мелочам. О пошлости. На будущее: пошлость как термин должна быть объявлена развернуто. Никулин в финале опускает руки и начинает вяло существовать. Дескать, вот в этот момент он «умер», ему стало все безразлично и тут (именно тут-то!) он решил застрелиться. Пошлость! О лени. Ну, это разговор не только о «Чайке».

Во мне зреет что-то новое. Очевидно, относительное безделье пошло мне на пользу. Вдруг я стал жесток в оценке актерских работ, да и в оценке самого себя. Наступает пора зрелости. Меня не тянет больше на сцену. Т.е. играть я хочу, но не вообще играть, а лишь определенные роли. Надо сказать, что и раньше я хотел играть определенные роли. И вроде бы разницы между теперешними и прошлыми желаниями нет никакой. И все-таки она есть. И большая! Сегодня меня так и подмывает дать бой театральной пошлости, всем этим банальным приемам игры, ленивым представлениям о жизни.

Боюсь, что под горячую руку попадет и «Современник» с его корифеями. Если раньше меня устраивал, грубо говоря, обратный ход, то теперь я хочу идти прямым ходом, своей дорогой. Метод проникновения в Человека, в законы жизни, практикуемые сейчас в театре, да и в искусстве вообще, современные представления о Жизни и Человеке меня категорически не устраивают. После просмотра «Чайки» в «Современнике» чувство раздражения меня не покидает ни на секунду. Жестокость и категоричность – вот те качества характера, которые сейчас доминируют во мне. И прежде всего направлены они вовнутрь. Все, что теперь будет делаться мною, будет проходить жестокий экзамен.

«Народ и Пророк» – «Народ и искусство»? Вдруг почудилось, что они – эти две книги – не только родственники, но и одно и то же лицо. Почудилось реально и убедительно. Но, начав писать, засомневался очень сильно. Так ли это? Да, они родственники. Это не отдельные книги, а дилогия. Но объединять их в одну книгу нельзя. Это ясно.

Раз уж я завел разговор о самых трудных для меня работах, то остановлюсь на одной из них – на «Пророке» – и безответственно пофантазирую, вспомню истоки этой задумки и т.д.

«Пророк» – это, пожалуй, одна из самых старых моих затей. Помню, что в Березниках я уже решил совершенно серьезно написать книгу-манифест о коммунистическом реализме. Правда, названия «Пророк» тогда еще не существовало. Да и вообще понятие этого пришло ко мне гораздо позже. Но пророческий огонь во мне горел в то время как никогда! Дальше я отошел от максималистских позиций в этом вопросе. Надо сказать, что тогда я твердо знал, что будущее мировой литературы и мирового театра – это коммунистический реализм. Главное мое открытие заключалось в том, что центр искусства лежит не в авторе, не в эпохе, а между автором и читателем, между автором и зрителем. Читателя, зрителя, слушателя я обозначил одним термином: Воспринимающий. Я собирался посвятить обширнейшую главу в своей книге вопросу творчества воспринимающего. Я подчеркиваю слово «творчество», т.к. это принципиально, это тоже открытие. Только лишь общество творцов, общество художников сможет создать настоящее справедливое государственное устройство.

По-моему, из этого исходили все оптимисты и пессимисты прошлого. Одни верили, другие не верили в такое общество. Я не знаю, возможно ли такое общество, но другого справедливого общества я не представляю себе. Чем ближе мы будем к такому обществу, тем разнообразнее и неожиданнее будет искусство.

Искусство – авангард человеческой мысли. Так было, так будет. Но сейчас не так. Не совсем так. Искусство – нравственность, свободомыслие. Круг вопросов, которые предстоит решить в книге «Пророк», вроде бы ясен, но с чего начать конкретную, ежедневную работу, сказать трудно. О коммунистическом реализме я уже не думаю. Как оказалось, вопрос технический, формальный я ставил во главу угла. Но подумать о нем тоже нужно.