«В действительности общество гораздо лучше приспособлено для непристойной поэзии, чем оно отдает себе в этом отчёт, ибо большинство из нас лучше подготовлено обществом к восприятию скабрезного анекдота, чем к восприятию оды Китса».

От себя же добавлю, что, по большому счёту, цель искусства — выдавать желаемое за действительность. И в этом отношении порнография славно достигает данной цели.

Я бы определил порнографию, заодно с эротикой, как любовь к половым органам, которая проявляется не только в самом совокуплении, но и в изображении совокупления. Эротика и порнография отличаются друг от друга в той же мере как поэзия отличается от графомании. Граница определяется вкусом, и графомания доступна любому и влечёт большинство. Большинству же поэзия непонятна или раздражает своей заумностью, ему подавай наглядное, простое и понятное.

Главным способом борьбы с порнографией общество избирает манипуляцию эстетическими мерками. Человек воспитывается в понимании, что порнография уродлива. Поскольку логически обосновать запрет на демонстрацию гениталий и их совокупления не представляется возможным, общество начинает апеллировать к эстетическим вкусам человека. А о вкусах, как говорится, не спорят. Их насаждают.

Как говорил Бродский в своей Нобелевской лекции: «…понятие „хорошо“ и „плохо“ — понятия прежде всего эстетические, предваряющие понятия „добра“ и „зла“».

К тому же, отвергать порнографическое произведение с эстетической точки зрения оказывается более возвышенно и благородно, чем с точки зрения юридической.

«Уродство» порнографии становится эстетическим основанием для этических преследований тех, кто проповедует непристойность словом или делом. В России упирают на то, что слово и есть дело, поэтому за слова и сажают, и уничтожают. В Америке же на слово не верят и ждут дел, а потому можно писать и говорить, что угодно и, только если ты доходишь до дел, тебя могут прибрать к рукам.

Интересно, что и защита порнографии ведется на тех же эстетических основаниях. Главный аргумент — это красота богоданного обнажённого тела. А если тело красиво, то следовательно, совокупление обнажённых тел также красиво.

Именно такой эстетической защитой и пользуется Армалинский. Вынесенное в первую строчку стихотворения бесстыдное заявление ошеломляет своей наивной восторженностью:

Нет ничего прекрасней ебли
когда два тела, словно стебли,
сплелись, срослись, забыв о смерти,
и хуй, земной подобный тверди,
в пизду, подобную пространству,
летит, творя по-божьи страстно,
и суть библейского творенья
подчинена эффекту тренья.

Если порнография, по тому же Бродскому, это — бездушный предмет, вызывающий эрекцию, то тогда любое произведение искусства будь то книга, картина или фильм является бездушным предметом, вызывающим разного рода физиологические и эмоциональные реакции, включая смех, слёзы, а в том числе и эрекцию, и лубрикацию. Но в этом определении Бродского кроется не столько трюизм, сколько общепринятое заблуждение, что эрекция хуже, порочнее, чем какая-либо другая психофизиологическая реакция. Но в том-то и сила порнографии, что она в состоянии вызывать самое яркое чувство чувство сексуального возбуждения, и остаётся только усомниться, так ли бездушно изображение гениталий, если оно заставляют нас реагировать с таким воодушевлением? Так ли бездушна икона, которой молятся, как Богу живому?

Стихи Армалинского 60-х годов несут на себе влияние раннего Маяковского и Пастернака. Но так как ни один поэт в начале своего творчества не избегает чьего-либо поэтического влияния, и коль скоро влияние на Армалинского исходило от поэтов весьма достойных, то и волновать нас оно особо не будет, поскольку к 70-ым годам влияние это исчезает, и Армалинский начинает уже сам влиять на русскую поэзию, а вернее, на границы, в которых её содержали.

Сборник открываются стихотворением семнадцатилетнего автора. Уже в этом возрасте у Армалинского было ощущение, что любовь это некая способность человека, и то, на кого она будет обращена — дело второстепенное, хотя и не безразличное. Стихотворение заканчивается такими строчками:

Пойдем, как брови, всю ближе сдвигаясь,
тобой я застрою любовный пустырь.
Не я — так другой, не ты — так другая,
но лучше пусть я и пусть ты.

Алогичность человеческой морали, которая в юности воспринимается как фальшивость, поскольку она основана не на проявлении чувств, а на их подавлении, бесит юного поэта:

Радость к жизни не придаётся,
надо зубами её вырывать.
Если любовь не продаётся,
её приходится воровать.
Я — вор, оглядывающийся по сторонам,
ту ищу, что плохо лежит,
плохо — то есть одна,
одна — то есть ждущая лжи.
Конечно, лжи, а то кто ж без неё
решится расстаться с одиночеством,
кто площадь свою отдаст в наём
без слов на «л» иль посулов почестей?
Нет чтоб признаться обоюдно: мы голодны,
давайте друг друга поедим мы,
начнем с губ — с места голого,
и, раздевшись, продолжим пир-поединок…

По мере чтения сборника становится всю более отчетливо поэтическое обожествление не женщины, а женских половых органов. Поначалу Армалинского занимает любовная игра с переосмысливанием и новым видением гениталий:

…И губы влажные в пылу раскрылись сами,
не верхняя и нижняя, а правая и левая.

Позже он, что называется, берёт быка за рога, а женщину берёт, но не за душу:

Можешь на пизду смотреть не жмурясь?
На сокровище, что солнца ярче?
Не с глазами женскими амурясь,
а лишь с оком Божьим, не иначе…

«Мир огромив мощью голоса», Маяковский шел красивый двадцатидвухлетний.

Армалинский в 22 года не имеет громоподобного голоса, но миру он говорит правду, которую люди никогда не желали слышать, поскольку даже произнесенная шепотом, она воспринималась, как гром.

Чуть сыт — уже я не поэт,
чуть голоден — я гений,
и на любой вопрос ответ
мне мнится эрогенным.
И спросит женщина в соку:
«Зачем стучишься в двери?»
И вот пока я не солгу,
она мне не поверит.
Чтоб повторенья запивать
переживаньем кровным,
мы научились забывать,
чтоб всю казалось новым.

И чем более потрясающа правда, тем более ослабевает пыл правдолюбцев, которые, как оказывается, любят не правду, а то что они почитают за правду.

Для художника запретность темы и способов её изложения перестают существовать в тот момент, когда накал его переживаний превышает страх перед общественным запретом и наказанием за его нарушение. Там, где преступление этих норм вызвано лишь раздражением, злобой или просто желанием обратить на себя внимание, происходит эпатаж.