Вдруг слышим, стукается у калитки. А у меня изба старая была, а запоры хорошие, поперечные. Я выхожу «Кто?» — «Да я, Ваня». — «Чего тебе надо?» — «Бабушку Татьяну». Отперла я.

«Бабушка Татьяна, я к тебе». — «Вижу, батюшка, что ко мне. Чего тебе надо-то?» — «Балалайки». — «Да ведь у меня без струн». — «Ничего, — говорит, — давай и без струн». Она встала, пошла, а меня он вот эдак за шею ухватил. «Ты что, — говорю, — сшалел?» Они пошли, я и заперлась. Он там сходил, ну, без струн — куда балалайку? Обратно идет.

Опять стукается.

«Кто?» — «Я». — «Тебе у меня делать нечего». — «Найдем работы». — «Ах, ты седая б…!» Я другим ходом выскочила и к соседям: «Ванюха! Володюха! Седая б… пришел ко мне ночью работы искать!» Они соседи хорошие, они с ума по мне сходили. Они выскакивают, один кол схватил, другой — оглоблю, да и за ним… Всей деревней прогнали. На другой день всем известно. «Что, Ваня, не нашел работу-то?» — «Да ну ее. Она дура ведь нагольная». — «К такой-то дуре и пошел работу искать…» Ладно, хорошо… А я к своим ребятишкам все говорила «Чего вам надо, я из-под земли достану. А узнаю, что украл, — убью. Ни за что не убью, а за это — убью. На одну ногу встану, да за другую раздерну». Так мы с ними шесть лет и пасли… Да тут ноги у меня разболелись. Боли — страшные. Вот обуваюся, — а ведь надо пасти идти, — обревусь вся. Я уж и сапоги большие резиновые мужские достала И опухоли никакой на ногах нет — ничего. А боли страшные. Два года мучилась. Чего-чего не делали… И уколы мне прописывали, и сидеть на муравейнике. А тут наши ехали к Спасителю, это в Тутаев. Там у них икона большая, явленная. И Женька мне: «Мама, поезжай ко Спасителю. У тебя ногито и заживут». — «Да и ехать-то не в чем». А он: «Да я к тете Опросе сбегаю, тебе сапоги резиновые принесу». Принес, дала, говорит, ко Спасителю съездить. А голодовка-то… Я ему говорю: «Ты муки тете Опросе снеси, она тебе колобух напечет». И вот поехала. Приехали в Тутаев, в церкви там и ночевали — в соборе — там всю ночь поют, молятся. Икона — Спас Нерукотворный. А утром до обедни все пошли мы на источник, три километра от собора. Тогда еще его не заваливали, он сильно бьет. Я ноги-то и поставила. И вот, веришь, оттуда пошла — туфли свободно надела. С тех пор вот уже почти сорок лет ноги у меня никогда не баливали — исцелил Спаситель… Летом-то у меня грибы, ягоды, летом пастушня. А вот зимой-то… И ведь полями хлеб да картошку заваливало — а тронуть нельзя, сейчас посадят. Десять лет — без всяких разговоров! У нас на горушке, помню, целое поле картошки некопаное — семь гектар замерзло.

А к весне совсем есть нечего. Я получаю на троих на неделю кило триста хлеба. А Коля мой уж в Колодине учится — пятый класс. Из церкви в воскресенье иду я в Юрьево, за тринадцать километров. Там в Юрьеве и получали хлеб. Прихожу домой. Кило триста. Надо Колю в школу отправлять. Надо с собой хлеба дать. И Женьке надо дома оставить. Женьке отрезала маленько, даю: «На, Коля». Его проводила за реку. Пошел в школу.

Пришла домой, думаю: «Господи, что делать?» Женька говорит: «Пойдем, мама, собирать горох гусиный на гуменнике под сеном».

Ничего и не набрали. А день хороший — солнце. Я гляжу: на горушке, на картофельнике на этом — там прогалинка. Оттаяло. А туда попасть как? Снегу вот по это место…

«Пойду, — думаю, — с топором. Может, чего и вырублю». Пошла. Снегу столько… «Пойду, возьму лыжи».

А на лыжах не ездила — одна туда, другая сюда Все-таки добралась до прогалинки.

А тут конюх у нас был, смотрит издали на меня: «Ой, такая мать, медведь — не медведь, человек — не человек». Пошел домой, выстрелил кверху. Если медведь — так побежит… А я и пробралась. И в аккурат только одна ботвина вытаяла. Я ее вырубила. И лежат, как яички, пять картошин. «Ой, — думаю, — слава Тебе Господи!» Принесла домой. Говорю: «Женя, не умрем!» — «Слава Богу, мама, не умрем». — «Не умрем! Сегодня я испеку колобуху». Истолкла картошины и испекла на сковородке. Пополам разрезали и съели. Слава Богу! Сегодня поели. А день-то хороший… На другой день пошла туда — пять колобушек нарубила! И уж больно хороши — белые, как пшеничные. Испекла, говорю: «Ешь!» Два раза мы поели. На третий день пошла — полведра нарубила. Принесла. А еще никто ничего не знает. Соседи-то. Напекла.

Думаю, если сегодня Бог нищего какого пошлет, досыта накормлю. Хватит. И Женька тоже это говорит. Это мы, значит, до среды дожили, это в среду я нарубила… И только Женьку я накормила — идет нищий. Волосы дыбом — как со страшного суда сбежал. «Здравствуйте». А ведь и я симпатичная — под глазами такие вот мешки висят — с голоду-то. Пеку колобухи.

«Пилы точить, — говорит, — ножницы!» — «Ножниц нет, — говорю, — в дому, и пил нет в дому». — «Ну, дак милостыньку». — «Садись, — говорю, — на порог». Он мне почти все колобухи обделал. Думаю, оставить хоть Женьке-то… Ест да похваливает: «Ну и хороши… Пшеничные? Как ты хорошо живешь, — говорит. — Ты с кем живешь-то?» — «Вот с ребятишками, — говорю, — один в школе, другой на печке». — «А где твой муж?»

А я говорю: «Объелся груш, да утащил его уж». — «Ой! Да ты без мужа эдак живешь? А ведь поди плохо без мужика?» А я уж догадалась, чего он говорит. «Да ведь плохо, — говорю. — Вот картошки мороженой нашла, вырубила, да едим. А мужика-то не вырубишь». — «Да, да, милая, да, милая. Да, мужика трудно найти, да, трудно». Знай заливает, наелся. Потом говорит: «Давай-ка возьми меня. Будем жить».

— «Ой, — говорю, — эдакой-то хороший, да и пойдешь ко мне, к такой страшной?» — «И пойду, и будем жить». — «Ой, — говорю, — такой-то ты хороший, да без рубашки». — «Да ведь и у меня-то рубашки нет». — «Так как же будем жить-то?» — «Наживем!»

Я говорю: «Один ты без рубахи ходишь, а у меня ребятишки. Катись к такой матери да не оглядывайся. Чтобы твоя нога тут не была! Думаешь, я тебя из-за этого кормила? На что ты мне нужен?» Так ведь год не попадался навстречу. А потом, что ты скажешь, женился, взял Лизу в нашей же деревне. Дура она была нагольная — заработала в колхозе два мешка хлеба, надо взять Сашу. Пошто?!

Я говорю: «Пошто ты берешь? Ведь у тебя ребятишек двое?» — «Дак ведь что ты… Ведь он молодой мужик». А я: «Да что в нем толку. Один и по миру бегает. Маленько-то у тебя головасто варит?» — «Да чего там…» Раздерутся — ко мне идут. Оба идут ко мне.

Я уж когда дом в Михееве продавала, он ревел, как корова, — некуда будет от нее бегать. А потом уж все у нас в деревне про картошку мороженую эту узнали и стали печь колобухи, «тошнотиками» их называли… Надоели они потом — сладкие. Был у меня такой протвешок — испеку их три протвешка. Утром ребятишкам дам по три колобушки и в обед — по три колобушки. И вечером — по три. А Женька не ест, все свое уберет. Буду пол мыть — в платке завернуты… Не ест, а все убирает, — Может, потом захочу. А потом у нас вика была некошеная, он туда стал ходить. На эту вику. Пойдет. Стакана два наберет. Я ему и сварю. Это он уж лучше ел. А то ячмень ходил подбирать — тоже прошлогодний. Ячменю в котелке принесет. Может, грамм триста Я ему смелю. Испеку… Пойдет. А соседка Поля кричит «Женя пошел?» — «Видишь сама, — чуть не плачет, — задерживает. Пока задерживает, он бы уж горсть набрал». — «Погоди, и я пойду». — «Погоди, погоди, сама еще кошелится». А она не пойдет, нарочно его. А ведь еще холодно. Идет домой, замерз. А она: «Женя, озяб?» — «Видишь сама, что озяб…» — опять заревет. «На, — скажет, — стакан молока выпей». — «Нет, мама меня испорет всего из-за тебя». — «Я не скажу, я загорожу». — «Тетя Груша увидит». — «Да я загорожу, выпей». Придет домой: «Я, мама, не брал, она заставила меня. Я не просил». А на Страстной Коля пришел из Колодина, а мы с Женькой оба страшные. У меня вот такие мешки под глазами висят, а у Жени ноги тоненькие. А лапы вот какие… «Ой, мама, — Коля говорит, — вы ведь умрете». На второй день побежал в Полтинкино. Бабушка Настасья оттуда послала мне пять эдаких картошин больших. Хороших. Хлеба тоже послала…

А ведь везде голодовка. А там, он видит, на поле рубят кочерыжки — после капусты на поле остались.