Изменить стиль страницы

Старушка пугливо оглянулась на него. Личики обоих выразили полное смирение, и старички друг за другом мышиными шажками убрались в коридор, где сейчас же послышался за занавеской их прерывистый торопливый шепоток.

Аладьев налил чаю и только что сел пить, как в коридоре зазвонили.

— Аладьев дома? — спросил мужской быстрый голос.

— Дома, пожалуйте, барин… — торопливо ответил старичок, отворивший дверь.

Послышались стремительные шаги и в дверь Аладьева постучались.

— Войдите, — отозвался Аладьев. Вошел невысокий черный человечек с ястребиным лицом, в круглых, каких-то страшных очках.

— А! — протянул Аладьев, и по голосу слышно было, что он не очень обрадовался и даже как бы огорчился.

— Здравствуйте, — стремительно сказал человечек с ястребиным лицом.

— Здравствуйте… Чаю хотите?

— Какой тут к черту чай!.. — сердито возразил человечек.

Он осторожно снял пальто и вынул какой-то плотно увязанный в бумагу предмет.

— Что так? — неприветливо спросил Аладьев.

Человечек положил предмет свой на стол и тщательно огородил его книгами, чтобы не свалился на пол. Аладьев тревожно смотрел.

— Да так, — повернулось к нему ястребиное лицо, — накрыли чуть было… Насилу ушел… Квартиры теперь черт ма!.. Вот принес к вам, спрячьте… и вот…

Он стремительно полез в карман, достал какой-то пакет и тоже положил на стол.

— Завтра возьму… — отрывисто произнесло ястребиное лицо.

Аладьев молчал.

— Вы, синьор, кажется, недовольны? — развязно и слегка презрительно сказал человечек. — Можете же вы хоть на прощанье оказать эту маленькую услугу? Ведь вы завтра в безопасности?

Аладьев встал и с выражением борьбы на лице прошелся по комнате.

— Вы ведь теперь постепеновец, идеалист, чуть ли не толстовец! высыпало, как из мешка, ястребиное лицо, ни на минуту не оставаясь спокойным.

— Напрасно вы стараетесь меня оскорбить, Виктор, — с тяжелой мужицкой досадой возразил Аладьев. — Это я, конечно, возьму… до завтра… но вы должны понять…

— Возьмете? — живо спросил человечек. — Это самое главное, а остальное ваше дело, и спорить нам нечего.

— Нет, будем спорить! — крепко ответил Аладьев и остановился, весь покраснев и засверкав глазками.

— К чему? — притворно-равнодушно ответил человечек и, якобы скучливо, отвернулся.

— А к тому, — с досадой сказал Аладьев, — что мы с вами столько лет были друзьями и…

— О, полноте… Стоит ли вспоминать о таких пустяках!

Аладьев мучительно побагровел и задышал тяжко и гневно.

— Может быть, для вас это и пустяки… хотя я этому не верю… Как вы ни старайтесь бравировать… но для меня не пустяки, и мне хочется, чтобы вы хоть раз меня поняли… Объяснимся.

— Оно, знаете, мне некогда… — как будто наивно возразил человечек, и пронзительные глазки его забегали под очками, — но если вам так хочется…

— Да, хочется! — твердо произнес Аладьев.

Человечек дернул плечами и моментально сел, делая вид, что он готов принести жертву.

Аладьев видел это, но пересилил себя и с деланным спокойствием заговорил:

— Прежде всего я ушел от вас не потому, что я струсил, или… вы это прекрасно знаете, Виктор, будьте хоть на этот раз искрении!

— Никто этого и не думает… — вскользь обронил человечек с ястребиным лицом.

— Следовательно, я мог уйти только потому, что в корень и совершенно искренне переменились мои взгляды если не на идею, то на некоторые тактические приемы… Я понял…

— Ах, Боже мой, — моментально вскочил человечек, — избавьте меня от этого… Знаем… Вы поняли… Знаем… Поняли, что насилием нельзя проводить свободу, что надо воспитывать народ и так далее… Знаем!

Слова так быстро и резко вылетали у него изо рта, что казалось, будто они долго сидели там на запоре и вдруг вырвались на свободу. Сам он метался по комнате, вертел во все стороны своим ястребиным лицом, сверкал круглыми очками и махал цепкими, с птичьими пальцами руками.

Аладьев стоял посреди комнаты и не успевал вставить ни одного слова. Их, горячих, проникновенных, как ему казалось, способных дойти до самых глубин человеческого сердца, было много у него в голове. Казалось, что невероятно, чтобы его не поняли, не понял, по крайней мере, этот человек, столько лет близкий, живший вместе с ним, любивший и когда-то веривший в него. А между тем с каждой минутой он чувствовал, что между ними ширится какая-то непереходимая грань и все слова бессильны. Как странно: еще недавно они были так близки, точно соприкасались открытыми сердцами, а теперь казалось, что они совсем чужие, на разных языках говорящие и чуточку даже враждебные друг другу люди. И все это оттого, что Аладьев понял, что убийство есть убийство, во имя чего бы оно ни происходило, и пролитая кровь не может слепить человечество. Только любовь, только безграничное терпение, шаг за шагом веками приближающее людей друг к другу, чтобы сделать их родными братьями по духу, может вывести из истории человечества стихийную борьбу, насилие и власть. Аладьев верил в это всем сердцем своим. Он знал, что в мучительной борьбе духа, в страданиях пройдут века; но что такое века в сравнении с вечностью и ярким солнцем любви, которое взойдет когда-нибудь и высушит всю пролитую кровь в памяти счастливого человечества.

— Ну, и прекрасно… А пока до свиданья… Завтра приду…

Человечек стремительно схватил шапку и протянул цепкую руку.

Аладьев медленно подал свою.

Неожиданно человечек задержал пожатие. Круглые очки как будто призадумались. Но сейчас же он не оставил, а как бы отбросил руку Аладьева и сказал:

— Я, может быть, не приду… Кто-нибудь другой… Пароль — от Ивана Ивановича.

— Хорошо… — не подымая головы, ответил Аладьев.

— Так до свиданья!

Человечек напялил шапку на свою круглую птичью головку и стремительно бросился к двери. Но у двери неожиданно остановился.

— А жаль! — сказал он со странным выражением, и под его блестящими очками стали влажны и грустны маленькие острые глазки. Но он сейчас же справился, кивнул головой и выскочил в коридор. Там он оглянулся на занавески, заглянул в одну и другую дверь, как будто понюхал воздух, сверкнул очками и исчез на лестнице.

Аладьев молча и понурившись сидел у стола.

VII

В сумерки пришли из церкви Максимовна и портниха Оленька. Они принесли с собой тонкий запах ладана, и мечтательное смирение еще теплилось на их лицах, как бы озаренных изнутри тихими светами лампадок, возжженных перед светлыми образами.

Оленька даже не сняла платочка, а только спустила его на плечи и села у стола с мечтательным восторгом, уронив на колени бледные тонкие руки. Максимовна тоже постояла в тихой задумчивости, потом вздохнула, как бы приходя в себя, и стала разворачивать свои тяжелые коричневые платки. Лицо ее стало сразу обычным — озабоченным и сухим. Она посмотрела на Оленьку и как будто про себя проговорила:

— Приготовиться бы надо…

— Что? — испуганно переспросила девушка, подняла на старуху чистые светлые глаза и вдруг порозовела слабым бледным румянцем.

— Приготовиться, милая, говорю… — повысила голос Максимовна. Василий Степанович обещал часов в семь прийти, так ты принарядилась бы, что ли.

— Сегодня! — с беспомощным ужасом вскрикнула Оленька и вдруг стала опять прозрачно-бледной, точно вся жизнь внезапно ушла из тела и осталась только в больших глазах, полных томления и стыда.

— А что? — со страдальческим нетерпением возразила старуха. — Не сегодня, так завтра. Что уж там еще… Все равно уж, от судьбы не уйдешь, а другого такого случая не скоро дождешься. Таких, как ты, в городе сколько угодно. Не Бог весть какое сокровище!

Руки Оленьки задрожали до самых кончиков пальцев, исколотых иголкой. Она умоляюще смотрела на старуху полными слез глазами.

— Максимовна… пусть лучше завтра. Я… у меня голова болит, Максимовна!

Наивный голосок ее прозвучал таким безысходным ужасом и такой трогательной кроткой мольбой, что Шевырев, сидевший за дверью, в темной комнате, повернул голову и внимательно прислушался.