Изменить стиль страницы

Лавочник выслушал, склонив набок голову с узким лбом и помутневшими глазами. Потом подумал.

— Уж будто все такие несчастные… — прежним сладким и выразительным тоном сказал он. — Есть и счастливые… Конечно, кому жрать нечего. А если человек… Вот я о себе скажу.

Он придвинулся к Оленьке, скосил глазки на низ ее живота и, слегка приосанившись, приготовился говорить. Но Оленька, с затуманенными глазами, наивно и мечтательно продолжала:

— Нет, люди все несчастные… И те, которые думают, что они счастливые, на самом деле тоже несчастные. Мне бы хотелось быть сестрой милосердия, чтобы всем несчастным помогать… или монашкой.

— Ну, зачем же монашкой! — возразил лавочник с двусмысленным и страшным своей наглостью выражением. — Разве мало на свете мужчин!

Оленька с недоумением на него посмотрела. Глухота всю жизнь ограждала ее он этих слов и мыслей, и она плохо понимала их. Душа ее, как у всех глухих, сложилась своеобразно и чисто. И глаза ее были спокойны и совершенно прозрачны.

— Ах, нет… что вы говорите! — удивилась она. — Монашкой так хорошо!.. Я раз две недели прогостила у тетушки в Воронеже… В монастыре… У меня тетя есть монахиня, старенькая… молчальница… Уже четырнадцать лет молчит… святая!.. Так как там хорошо было! В церкви тихо-тихо, огоньки светят… поют так хорошо… Стоишь и не знаешь, на земле или на небе!.. А то выйдешь за ограду. Монастырь на горе, а внизу река и за нею поля. Далеко-далеко видно! На лугах гуси кричат, а ласточки так и чиркают вокруг. Я весной была, так в монастырском саду яблони цвели… Так хорошо иногда станет, что дух замрет. Так, кажется, сорвалась бы с горы и полетела, как птица… далеко-далеко.

Голос Оленьки дрожал от восторга, в больших светлых глазах стояли тихие слезы и губы дрожали. Она и впрямь была похожа на какую-то белую монашку.

Лавочник слушал, слегка отвесив губу и опять, как бык, согнув толстую красную шею набок.

— Да-с… — протянул он. — Это, конечно, мечтания… А в жизни… хорошенькой барышне и без монастыря можно удовольствие получить!

Он захихикал, выразительно подмигнув Оленьке. Но она не заметила и все смотрела куда-то вверх и прямо, точно и вправду видела перед собой далекие поля, голубое небо, широкие реки и белые стены монастырские.

Когда пришла с самоваром Максимовна, лавочник, совсем разнеженный и как бы смазанный маслом от пота, говорил:

— Я люблю, чтобы у барышень была вот такая тонкая талия, как у вас, Ольга Ивановна… И как это женщины умудряются: тут вот, кажется, пальцами обхватишь, а тут, простите за вольность, кругло…

Последнее слово он подобрал наскоро, а хотелось ему сказать что-то другое, — такое, отчего он вдруг весь побагровел и задышал, как боров. Он даже протянул куда-то руку, но увидел Максимовну и отдернул. А потом долго вытирал пот со лба.

Потом он выпил с Максимовной водки, закусил селедкой и стал шутить на тему о том, что все девушки до брака мечтают о монашестве.

— А как выйдут замуж, так если муж попадется старый или слабосильный, так, можно сказать, в гроб вгонят!.. Так ли, Максимовна?

— Известно! — неестественно угодливым тоном ответила старуха. — Ну, да о вас, Василий Степанович, этого сказать нельзя… Вы сами всякую в пот вгоните!..

Лавочник захохотал и долго смотрел на Оленьку загадочно и в то же время откровенно прищуренными глазками.

— Да! Могу сказать без хвастовства! Моей супруге жаловаться не придется! Покойная жена моя даже сердилась иной раз, право! Бугай ты, говорит, ненасытный!..

Он смеялся, все глядя в упор на Оленьку. Под его взглядом бледное личико девушки склонялось все ниже и ниже, как надломленная былинка. И было страшно слышать этот жирный торжествующий хохот зверя.

Когда лавочник ушел и подвыпившая Максимовна проводила его, Оленька вдруг всплеснула руками и заплакала. Плакала она долго, опустив светловолосую голову к коленям, и мягкие плечи ее вздрагивали, а пряди волос, упавшие вниз, колыхались, как пух.

Вокруг все еще пахло селедкой, сапогами и прелым потом. Воздух был тяжелый, и странно маленькой, слабой и хрупкой казалась в нем девичья фигурка.

IX

Когда Аладьев, вернувшись домой, сидел и писал, уже накурив полную комнату табачного дыма, к нему пришла Оленька.

Она вошла робко и неслышно, как всегда. Как всегда слабо пожала ласковую большую руку Аладьева и села у стола так, что лицо ее осталось в тени и только бледные руки были ярко освещены лампой.

— Ну, что скажете, Ольга Ивановна? — с бережной лаской в глазах и голосе спросил Аладьев.

Оленька молчала. Лицо ее было в тени и только большие глаза светились из полумрака. Было в ней что-то надломленное, как березка, сломанная ветром.

— Прочли мои книги? — опять спросил Аладьев. — Понравилось?

— Прочла!… - беззвучно обронила Оленька и опять замолчала, бессильно уронив руки на колени.

— Ну, вот и ладно! — добродушным басом сказал Аладьев. — Я вам еще одну хорошую книжку приготовил… Там героиня на вас похожа, такая же милая и тихая, и в монастырь ушла, как вы мечтаете…

Оленька вздрогнула и сжала плечи, точно ей стало холодно.

— Я в монастырь не пойду… — чуть слышно обронила она, и губы ее задрожали так, что даже Аладьев заметил.

— Ну, и слава Богу! — шутливо сказал он, пытливо присматриваясь к лицу девушки. — А что так?

Оленька потупилась. И даже в тени было видно, как загорелись у нее щеки, уши и шея.

— Я замуж выхожу… — совсем уже неслышно ответила она.

— Замуж? Вот тебе и раз! За кого? — вскрикнул Аладьев и отшатнулся. По лицу его пробежала какая-то судорога.

— За Василия Степановича… что лавка в нашем доме… — едва слышно ответила Оленька.

— За этого?! — с удивлением переспросил Аладьев, и гримаса жалости и отвращения скользнула у него по лицу. Но он сейчас же спохватился и напряженно-ласково сказал:

— Ну, что ж… и то хорошо… Желаю вам счастья…

Оленька молчала. Она тихо перебирала пальцами и смотрела в пол. Краска уже сбежала с ее щек, и лицо опять было бледно, как у белой монашки. Девушка о чем-то думала, а Аладьев скорбно смотрел на нее и представлял себе вместе лавочника, похожего на какое-то животное, и эту тоненькую, хрупкую женскую фигурку. Тяжелое чувство — не то жалость, не то гадливость, не то ревность шевелилось у него в душе. Вдруг Оленька колыхнулась. Она, видимо, что-то хотела сказать и не смогла. Губы тряслись, грудь дышала со страшным трудом, и смертельная бледность все больше и больше разливалась по склоненному лицу. И странное волнение охватило Аладьева. Он вдруг почувствовал приближение момента, еще непонятного ему, но страхом, радостью, гордостью и стыдом всколыхнувшего всю душу.

— Что вы хотите сказать? — спросил он дрогнувшим голосом.

Оленька молчала и вся двигалась, как будто порываясь куда-то и не смея. На мгновение она подняла лицо, и Аладьев увидал большие, что-то спрашивающие, молящие и скорбные глаза. С минуту они молча смотрели в глаза друг другу, и было во взгляде девушки что-то положительно страшное.

Но Аладьев молчал, растерянный, не доверяющий себе и боязливый.

Губы Оленьки еще сильнее вздрогнули. Как будто она хотела в тоске заломить свои тонкие гибкие руки, но вместо того вдруг встала.

— Куда же вы? Посидите, — растерянно сказал Аладьев, невольно вставая тоже.

Оленька стояла перед ним и по-прежнему молчала, тихонько и почти незаметно ломая пальцы опущенных рук.

— Посидите… — повторил Аладьев, чувствуя, что говорит не то, и окончательно теряясь.

— Нет… Я пойду… — еле слышно ответила Оленька. — Прощайте…

Аладьев беспомощно развел руками.

— Странная вы сегодня какая! — сказал он в волнении.

Оленька подождала еще. Тихо шевельнулась. Какая-то страшная борьба мучительно трепала и гнула все ее тоненькое, слабое женское тело. Еще раз подняла на Аладьева огромные, совсем помертвелые глаза и, вдруг повернувшись, пошла к двери.