Худощавый обернулся, он как раз в это время разбирал мои стенные часы, прекрасные стенные часы, весь механизм у которых виден через стекло, а заводятся они раз в три месяца…

Их уж точно придется теперь ремонтировать…

— Что вы сказали, шеф? — спросил он.

Толстяк вздохнул.

— Пфеффер, я должен допрашивать этого господина или этот господин будет допрашивать меня? Как вы полагаете, Пфеффер?

Пфеффер высоко поднял брови, выражая полнейшее недоумение.

— Какой может быть вопрос…

— Так вот, вся эта история уже достаточно долго длится…

Где ты прячешь бумаги, отвечай, где ты прячешь бумаги, и побыстрее.

— Какие бумаги?

Клянусь, я не имел ни малейшего представления, о каких бумагах идет речь, но он решил, что я просто прикидываюсь, и сказал мне это без обиняков. После чего ему, видимо, пришла в голову какая-то мысль, и он спросил меня вдруг в упор:

— Что ты думаешь о политике премьера Лаваля?

Что я думаю о его политике… отвечать следовало не размышляя. А раз я размышляю, значит, наверняка считаю, что его и повесить мало.

— Простите, — пробормотал я, — но это же вы сами сказали…

Тот пожал плечами.

— Не хватает даже мужества отстаивать свои убеждения.

Я попытался убедить его, что вопрос застал меня врасплох.

Никто никогда не спрашивал меня об этом…

— Сразу видно, — с торжеством воскликнул человек в борсалино, — с какими людьми вы водитесь!

Худющий поддержал его, чуть присвистнув. Бесполезно было оправдываться.

Я хотел сказать, что ничего не думаю о политике премьера Лаваля, как и о политике любого другого премьера. Есть люди, которых это интересует, меня же — нет. Если человека поставили во главе правительства, значит, на это были какие-то основания.

А раз я не знаю, что это были за основания, то на каком основании могу я судить о его политике? Раз он проводит такую политику, то его, вероятно, для этого и поставили на это место, так что… Конечно, я не смог объяснить это толстяку, который и не думал меня слушать, а задавал вопросы лишь ради удовольствия их задавать.

Все платья Полины, да и мои костюмы тоже, валялись на полу. Коренастый с рыжими усами залез на стул и рылся в коробках, которые стояли на шкафу, вытащил оттуда старые искусственные цветы, черный фартучек, в котором Альфред ходил в детский садик, всякие тряпки… Комната выглядела ужасно. Сидящие за столом доели суп, и один из них крикнул:

— А где же второе?

Все снова расхохотались. Когда смех немного утих, толстяк надвинул шляпу на глаза.

— Вы, кажется, слушаете иностранные передачи?

Так я и думал: анонимное письмо, да, это было несомненно анонимное письмо.

— Я, — совершенно искренне удивился я, — я даже национальное радио не слушаю.

— Ах вот как, вы не слушаете национальное радио. Заметьте, Пфеффер, что у мсье хватает наглости хвастаться тем, что он не слушает национальное радио.

— Но…

— Никаких «но». Так почему же это вы не слушаете национальное радио, а слушаете иностранные передачи? Вы считаете, что они интереснее? Может быть, у них более точная информация? Они лучше составлены, как знать… Вот уж наглость!

— А чем я, по-вашему, могу принимать передачи национального радио? — вставил наконец я.

— Чем, чем! Не стройте из себя дурака. Не моим же задом, конечно… вашим радиоприемником…

— Но у меня нет зада…

Эти слова вырвались у меня, сами понимаете, невольно, я хотел сказать: у меня нет радиоприемника.

Ну и шум тут поднялся.

— Подумайте только, вы еще и острите, голубок? А если я вас поймаю на слове и проверю, есть у вас зад или нет?

Я покраснел до корней волос и стал извиняться. Но, право, эти господа своими вопросами совсем сбили меня с толку, я уже и сам не понимал, что говорю, я только хотел сказать, что у меня нет приемника и потому как же я могу, по их мнению, слушать национальное радио?

— Конечно… раз у вас нет приемника… Но надо еще проверить, действительно ли у вас нет приемника… а как же тогда, если у вас нет приемника, вы слушаете иностранные передачи?

— Вот об этом я как раз и хотел вас спросить…

— Вы хотели меня спросить! Пфеффер! Он хотел меня спросить. Ну просто мир перевернулся. Кто кого допрашивает? Постарайтесь вести себя прилично. Итак, каким образом вы ловите иностранные передачи?..

— Но я вовсе их не ловлю…

Толстяк протяжно свистнул.

— Ну как вам это нравится. Вы их не ловите. Не мало вам понадобилось времени, чтобы придумать такой ответ… Значит, вы не слушаете иностранные передачи… Все говорят одно и то же. Фантазии у вас, что ли, не хватает изобрести что-нибудь пооригинальнее…

— Но мне вовсе не нужна фантазия…

— Фантазия всегда пригодится. Особенно в том положении, в какое вы по собственной вине попали…

— Но в какое такое положение…

— Поймите же вы наконец, что это я вас допрашиваю. Подойдите-ка сюда, мадам…

Тот, кого звали Пфеффер, подтолкнул Полину ко мне.

Молчавшие полицейские по-прежнему торчали в комнате как канделябры. Мне захотелось сказать Полине, чтобы она не волновалась, что все выяснится, что это, верно, из-за какого-то доноса. Но Пфеффер закрыл мне своей клешней рот и сказал угрожающим тоном:

— Ну нет, шалишь… Разговаривать запрещено.

А в это время рыжий, который вот уже несколько минут возился с занавесками на окнах, сорвал одну из них с крючков, и она, бедная, упала на пол.

Толстяк начал теперь приставать к Полине со своими вопросами о национальном радио и иностранных передачах… Когда же она поклялась, что у нас нет никакою приемника, он воскликнул:

— Вы это говорите, потому что слышали ответы своего мужа!

Я попытался было объяснить, что это был бы первый случай за тридцать пять лет нашей совместной жизни, но никто не обратил внимания на мои слова.

— Но вы же сами прекрасно видите, — воскликнула Полина, — что у нас нет приемника!

Борсалино снова было сдвинуто на затылок, обнажился потный лысеющий лоб. Толстяк поднял указательный палец.

— Немного логики, мадам, немного логики. Как же я могу прекрасно видеть то, чего здесь нет? Вот так всегда с женщинами, Пфеффер… У женщин никогда не следует требовать двух вещей: чтобы они рассуждали логично и знали, который час…

— Особенно теперь, когда вы сломали часы.

Это была чистая правда, но дерзость Полины заставила меня содрогнуться, и в то же время я испытывал чувство восхищения.

Вот уже тридцать пять лет, как я злюсь на нее и в то же время восхищаюсь ею.

— Мадам, выбирайте слова поосторожнее. Легко сказатьсломали часы.

— Да и сделать — тоже легко.

— А вот как это доказать? Откуда я знаю, шли ваши часы или нет? Может, вы чуда листовки спрятали…

— Сами подумайте, как можно там что-то прятать, ведь через стекло все видно?

— В этом-то и вся хитрость, дорогая мадам, в этом-то и вся хитрость. И сказать-то ничего ловко не умеете…

Полина возмутилась, она не расслышала и решила, что ее обвиняют в наглых уловках, мне пришлось вмешаться, объяснить Полине, что она ошиблась, но что нам тем не менее не в чем себя упрекнуть. Тогда Полина рассвирепела и обрушилась на меня. Все еще больше запуталось.

— Все-таки, — вновь заговорил толстяк, — давайте-ка вернемся к иностранным передачам. Вы утверждаете, что не слушаете иностранные передачи, потому что у вас нет приемника.

Мне это казалось совершенно очевидным. А ему — нет.

— Все заявляют, у меня нет приемника, и думают, что этого достаточно. Но…

Тут он пододвинул поближе вольтеровское кресло и наклонился вперед, упершись руками в колени.

Я заметил у него на левой руке золотую цепочку.

— Но… можете ли вы мне доказать, что у вас нет приемника?

— Смотрите сами…

— Не я, — заявил он торжественным тоном, — должен предъявлять доказательства, а вы.

И он ткнул указательным пальцем сначала в меня, а затем в Полину.

— Не хватает еще, чтобы я стал доказывать, что у вас нет приемника! Откуда я могу знать, есть у вас приемник или нет? Вы возразите, конечно, что здесь я не вижу приемника. Но разве этого достаточно? Во-первых, я еще не все здесь осмотрел…