Поразительная фраза, сказанная Корчагиным Тоне Туманове в момент окончательного разрыва, открывает нам секрет:

- У тебя нашлась смелость полюбить рабочего, а полюбить идею нс можешь.

Корчагин полюбил идею. Это любовь всецелая, всезахва-тыпающая, вытеснившая все из души героя. Это любовь, осуществившая в нем целостного человека... Она соперниц не имела...

А если и имела, то рядом с нею они все равно оставались несбыточными призраками. Герой был обручен с идеей; жизнь его оказалась настолько полной, что обыкновенная любовь рядом с этой жизнью была просто профанацией.

Островский угадал: идея, заместившая плоть, - вот внутренняя тема корчагинской судьбы; Корчагин просто не состоялся бы, как мировой характер, нарушь он это условие.

И вот Павка "уже разгромил, глупый, свое чувство к Рите".

"Ударил по сердцу кулаком".

"Все же у меня остается несравненно больше, чем я только что потерял", - утешил себя.

Это не "ошибка", как сам он думал потом. Это правда его состояния. Большие и малые "ошибки", "потери", "глупости" затем и возникают, чтобы утвердить неизмеримую, несравненную силу того, что создало героя и чего потерять он - по самому замыслу - не может. Внешний аскетизм - как обнажившееся дно отхлынувшего в другую сторону жизнелюбия.

Чехов шутил, что медицина ему жена, а литература - любовница. Так еще раз было доказано, что здоровое потомство родится от любви, а не от "закона" и что любовь властна избрать себе любой объект.

Русская литература знает идею не просто, как бесплотный словесный символ - она знает тяжесть слов, вес идей. Это ощущение идеи как плотной, осязаемой, почти материальной силы, кажется, ни в какой другой стране и ни в какой другой литературе не предстает так явственно, как в русской. Вспомним, сколь часто возникает у наших классиков мысль о сокровенности, невыразимости истины:

словно создаем мы, называя что-то, какое-то новое словесное существо идею, и создав, уже вступаем с этим новым существом в новые отношения, в которых оно имеет свое право и свою свободу. Девятнадцатый век проходит в русской литературе под знаком нарастания этого самостоятельного могущества идей в структуре художественного мышления. У Тургенева владеющие героями идеи еще в какой-то степени сравнимы с элементами быта, с пейзажами или портретами, герои Тургенева часто фехтуют идеями - это легкое и острое оружие, оно всегда под рукой. Герой Чернышевского, избирая идею в союзницы, уже чувствует сверхчеловеческую тяжесть ее руки - только Рахметову по силам эта спутница. И может быть, ни у кого в русской классике мощная власть идей (да и самое это слово) не приобретает такую всесокрушающую силу, как у Достоевского.

Известно, что Н. Островский относился к Достоевскому отрицательно и вычеркнул его книги из списков своей библиотеки. Отношение это понятно: у Достоевского идеи слишком очевидно съедают человека; откровенность, с которой Достоевский говорит об этом, не может не оттолкнуть Островского: он рожден в другое время, у него другие идеи; самый характер воплощения идей в жизни его героев - другой. У Достоевского люди гибнут, потому что идеи, захватывающие их существование, сталкиваются между собой. Герой Островского продолжает жить и действовать, потому что им владеет одна идея, безраздельпо и всецело забравшая все его существо. Да, это другая эпоха! И все же мы никогда не разгадаем Корчагина вне старой русской почвы: сама принципиальная возможность такой судьбы гениально предсказана в русской классике. Роман человека с идеей, роман до гробовой доски счастливый и безоглядный - вот эта судьба. Да, книга Островского написана, что называется, точно на тему; из цепи великого раздумья русской литературы это звено не выкинешь, и наверное здесь - секрет удивительного успеха этой книги в атмосфере России ХХ века. Атмосфера предполагает Корчагина. В 1918 году Горький с гордостью пишет, что грядет "человек-герой, рыцарски самоотверженный, страстно влюбленный в свою идею".

Это предсказан Островский.

Его герой впервые чувствует себя человеком в тот момент, когда решает:

"большевистская партия и коммунистическая идея", о которых говорит Федор Жухрай, - его, Корчагина, жизнь. ^ "Самое дорогое у человека - это жизнь"... - всемирно известная эта, ключевая фраза в черновиках повести (то есть до журнальной работы над текстом)

кончается словами: "чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь иувсе силы были отданы самому прекрасному в мире - борьбе за здею коммунизма".

- Скажите, - спросили его незадолго до смерти, - если бы не коммунизм, вы могли бы так же переносить свое положение?

- Никогда!

В видимом хаосе, в вихре революционной эпохи, созвавшей все с мест, молнией сверкает великая идея. Собирается новый космос. Великой идее отдается человек, наполняя смыслом свое существование, жаждущее смысла. На фоне меняющегося вихря - стальной стержень судьбы, роман человека и идеи, безраздельная победа идеи над элементарным существованием.

Самой смерти бросает вызов идея, овладевшая человеком.

Николай Островский умер не от той болезни, которая приговорила его к смерти.

Скованный анкилозирующим артритом, он последние годы более всего, кажется, страдает от всяких побочных хворей: от простуд, от плевритов, от "проклятого гриппа". Смерть обступает его со всех сторон, она действует с многократной гарантией; потеря зрения не связана с основным заболеванием: почки, легкие, нервы - все травмировано независимо от главной болезни, лишившей его возможности двигаться.

Борьба со смертью становится последним актом его трагедии, создавшим его воле, может быть, наибольшую славу. Его выдержке суждено войти в медицинские учебники. Борясь с болезнью, поддерживая в себе духовные силы, он все время повторяет, что болезнь - случай, бессильный перед внутренним здоровьем.

Но может быть, именно этот случай и нужен его натуре, чтобы вполне проявилась заложенная в ней закономерность. В 1926 году, когда становится ясно, что прежняя жизнь кончена, Островский близок к мысли о самоубийстве. Обрушившаяся на него немощь потрясает его; он долго скрывает от окружающих документ об инвалидности. Потрясает - но не удивляет. Поразительным внутренним зрением он нащупывает в этом свалившемся на него несчастье продолжающуюся стальную закономерность судьбы. Он пишет в январе 1927 года в одном из писем: "Прошлые годы неистовой борьбы смели нас с жизни в лазареты, и вопрос времени только для того, чтобы мы ушли совсем. Лес рубят - щепки летят. Мы сделали столько, сколько смогли..."