Изменить стиль страницы

— Да ведь было же опровержение правительства.

— Батюшка, да вы что, верили в правительственные опровержения? Неужели вы думали, что хоть одно опровержение прежних министров Николая, этих негодяев, было правдиво? Ложь, сплошная ложь, та же ложь, что и у большевиков, но только более тонкая, не такая наивная.

По отношению к Царю, а особенно к Царице он был сдержан в выражениях, но сквозь них просвечивало чувство неприязни к Государыне. На мой упрёк в том, что в развернувшихся событиях интеллигенция винит великих князей, боявшихся потерять свои права и мешавших Государю подписать конституцию, он горячо уверял, что все они неоднократно упрашивали Государя дать своё согласие на принятие конституции.

— Ведь нас не принимали, нас выселяли из Петрограда, как, например, моего брата Николая Михайловича, за слишком настойчивые советы пойти на уступки, равно как и за советы устранить Распутина.

Сергей Михайлович избегал говорить о Распутине и только раз сказал:

— Не верьте всему, что говорилось о его близости к Царице и дочерям. Всё это вздор. Такой же вздор и то, что Государь — пьяница. Я знаю его с юных лет и могу чем угодно поклясться, что ни разу не видал Николая Александровича пьяным. Да, он пил, но пил весьма умеренно. Всё это ложные слухи, распускаемые революционерами с целью дискредитировать Царскую семью.

Про возможность воцарения Михаила Александровича Сергей Михайлович говорил, что это будет такое же несчастье для России, как и царствование Николая. Оба были воспитаны Марией Фёдоровной и Александром III в таком подчинении родителям и были так изолированы от влияния жизни, что вышли бесхарактерными, безвольными людьми, легко поддающимися чужому влиянию.

Насколько это было уродливое воспитание, вы усмотрите из следующего рассказа.

— К нам в батарею, в лагерь, уже взрослым юношей был прислан Михаил Александрович для практического ознакомления со строем и артиллерийской стрельбой. Был он, во-первых, с «гувернанткой», как называли мы кавалерийского полковника, не отпускавшего от себя ни на шаг своего воспитанника. Ведь Наследник не только стеснялся разговаривать с офицерством… Нам была передана просьба Михаила Александровича не присутствовать при его обучении стрельбе, и мы все уходили, когда оно начиналось.

Артиллерия была любимым коньком Сергея Михайловича, но мне, профану, не запомнились долгие рассказы, касающиеся этой области.

Помню лишь, что на мой упрёк в том, что он в Карпатах как начальник артиллерии должен был предвидеть нехватку снарядов, великий князь горячо возражал и сваливал всю вину на Николая Николаевича.

— Он давал задания на шесть месяцев войны, и все эти задания мною были исполнены в точности. Наконец по этому делу я подал обширную записку Государю.

— Ну и что же? — спрашиваю.

— Да то же, что было всегда. Внимательно выслушал, со всем согласился, а затем мнение последнего докладчика одержало верх.

Последний раз я видел Государя в Ставке, но о его решении отречься от престола осведомлен не был. Узнал я об этом от Алексеева, который до конца моего пребывания в армии относился ко мне хорошо. Особой перемены ко мне штабных генералов я не замечал. После подачи в отставку я жил во дворце моего брата Николая Михайловича. Нам жилось хорошо при Керенском. Никаких вмешательств в нашу жизнь не было. Когда же пришло известие об отречении Михаила, я понял, что всё пропало.

Как уверял меня Сергей Михайлович, за отречение высказались Родзянко, Керенский и, кажется, Шингарёв. Гучков и Милюков были против.

С воцарением коммунистов великого князя выгнали из дворца, позволив взять самое необходимое, а из мебели — одно кресло и походную кровать, которую он и привёз к нам. Выгонял великого князя матрос, который заявил, что «довольно вам пить нашей крови и обкрадывать казну».

Затем матрос потребовал:

— Покажи, где спрятал золото.

Сергей Михайлович показал ему золотые часы.

— Только-то?

И начался обыск. Часы матрос взять не пожелал.

Засим князь поселился совместно со слугой, кажется, у князя Оболенского, но какого именно, не помню.

В комнате великого князя, на письменном столе, было несколько карточек Кшесинской, одна — с ребёнком. Ремез говорил мне, что князь её безумно любит и считает, что ребенок от него. Сам же он никогда и ничего о Кшесинской не говорил.

Думал ли князь, что ему угрожает казнь? Я предполагаю, что нет, ибо на мой совет ему и юным князьям бежать из Екатеринбурга Сергей Михайлович категорически протестовал.

— Куда я побегу с моими больными ногами, а главное, с моим ростом? Мне деваться некуда, и я больше всего опасаюсь, что нас захотят выкрасть, а потом поймают, и тогда, конечно, расправа будет короткая.

Князь был очень наблюдателен. Так, бывая несколько раз в областном совдепе, который помещался в моей квартире, он заметил в бывшей моей бильярдной комнате заметки роста моих детей, сделанные карандашом, и спрашивал:

— Кто это Лев, заметка роста которого выше всех?

Я объяснил ему, что это гувернёр моего сына Делявинь, офицер французской армии, которого потом мне удалось устроить через друга моей юности Ознобишина в Париж, к графу Игнатьеву.

Сергей Михайлович замечал решительно каждую мелочь, вводимую в форме Красной армии. Даже судейский герб на пуговицах и тот заметил. Кстати, в возможность быстрого восстановления армии великий князь не верил и говорил, что ранее пяти лет этого сделать нельзя.

Постановление о высылке князей в Алапаевск сильно подействовало на Сергея Михайловича, сказавшего на это: «Чувствую: это начало конца». Я успокаивал его как мог и советовал, хорошо зная округ, просить совдеп поместить великих князей на Ирбитский завод, где хороший дом, сад, озеро, а население состоит из бывших государственных крестьян-землепашцев. «Товарищей» там сравнительно мало, а посему в случае нужды князья найдут поддержку большинства.

Незадолго до отъезда Сергей Михайлович просил меня достать для князя Палея денег, о чём я упоминал выше. И я пригласил Палея к себе пообедать, дабы свести его с Агафуровым, согласившимся одолжить князю Палею пять тысяч.

Это был последний вечер, когда у нас был этот милый юноша поэт. К сожалению, мне не пришлось присутствовать на обеде, так как меня вызвали на заседание Культурно-экономического общества, и я описываю его со слов жены и детей.

На моё предложение пригласить Константина Константиновича и Игоря Константиновича Сергей Михайлович ответил отказом. Видимо, он хотел скрыть от них делаемый заём.

К этому обеду удалось достать хинной водки, и князь Палей с удовольствием выпивал рюмочку за рюмочкой, что делало его болтливее и интереснее. После обеда он подсел к роялю. Играл он хорошо, но всё больше романсы. Сыграв романс «В голубой далёкой спаленке», он, закрыв лицо руками, воскликнул:

— Боже мой, сколько дивных воспоминаний связано у меня с этим красивым романсом во время моего пребывания в Киеве!

Затем читал красивые стихи — кажется, «В монастыре», — кончающиеся словами: «Там на реке ледоход и весна, а здесь монастырь». Декламировал он неважно, но стихи были красивы. Повторил Палей и фразу, сказанную ранее Константином Константиновичем: «Мы, в сущности, рады нашему изгнанию. По крайней мере узнаем жизнь и людей, которых, к сожалению, ранее не знали».

Бедные юноши! Как мало они жили, как много перестрадали — и узнали не жизнь, а самую тяжёлую и лютую смерть.

После обеда Агафуров, передавший деньги в комнате Сергея Михайловича, удалился. Как раз в этот вечер пришла телеграмма, подписанная, кажется, Свердловым. В телеграмме Сергею Михайловичу отказывалось в его просьбе, адресованной Ленину, об оставлении великих князей в Екатеринбурге.

Старик телеграфист, принёсший телеграмму, просил моего сына показать ему великого князя. Сергей Михайлович с охотой вышел в прихожую, а за ним на одной ноге поскакал Палей. Оба они подали руку телеграфисту и этим так его сконфузили, что он ничего не мог говорить, а только низко кланялся. Вернувшись, оба передразнивали телеграфиста. Часов в одиннадцать Палей ушёл.