Изменить стиль страницы

Игорь:

— Я сначала думал, что это можно решить, как задачу. А тут чудо тайное…

На столе, в его карманах, под диваном я находила листочки со стихами. Он их терял, бросал, забывал. Я даже не всегда верила, что они его:

— Неужели это ты написал?

— А что там?

Ходят в гости друг к другу люди,
Ходят в гости друг к другу звери…

— Ну, это старое. Я уже забыл.

— А эти строки?

— Какие?

Кто-то умер. Мне музыка слышится.
Под окном не меня ли несут?
Не моя ль голова колышется
По дороге на Страшный суд?

Молчит.

— Сынок, ты такой радостный, такой красивый. Почему ты о смерти пишешь?

Пожимает плечами. Он сам не мог объяснить, откуда у него эти слова. Эта тоска.

Потом нашла у Пастернака… Как он предостерегал молодого поэта, что надо избегать писать о своей смерти. Каждая написанная строка впоследствии реализуется…

Я не ваш, облака серебристые,
Я не ваш, голубые снега…

Но я ничего не подозревала, я, которая всю жизнь преподавала литературу, не слышала никакой опасности. Стихи в нашем доме звучали постоянно, как речь: Есенин, Пастернак, Лорка, Мандельштам… Вы никогда не замечали, что искусство любит смерть? Я тоже этот раньше не обнаруживала… Искусство любит смерть, но существует французская комедия. Верно? Почему же у нас почти нет комедий? Потому что нам не интересно, скучно просто жить, радоваться жизни. Мы любим боль, любим зрить смерть. Со сладострастием, с какой-то генетической готовностью мы идем на жертвы, на лишения. Смерть героя, мученика — вот наш идеал. Христианский, русский, советский… Нам внушали, что гитара с бантом на стене — мещанство, если огонь, то не у камина, а у костра — пионерского или в чистом поле, где „я знаю, город будет, я знаю, саду цвесть“. Смерть в бою, в полете… Смерть, которая всегда выше жизни…

И вот однажды… Начинается мистика, но все было так. Поздний вечер, я уже в постели, перечитываю роман „Мастер и Маргарита“ Михаила Булгакова (моя любимая книга). Дохожу до последних страниц… Помните, Маргарита просит отпустить Мастера, а Воланд, дух Сатаны, говорит: „Не надо кричать в горах, он все равно привык к обвалам, и это его не встревожит. Вам не надо просить за него, Маргарита, потому что за него уже просил тот, с кем он так стремился разговаривать…“.

Какая-то непонятная сила бросила меня к дивану, где спал сын. Я стала на колени и шептала, как молитву:

— Игорек, не надо. Миленький мой, не надо. — Начала делать то, что мне уже было запрещено, как только он вырос: целовать его руки, ноги. Он открыл глаза:

— Мама, ты чего?

Совершенно спокойным голосом я ему ответила:

— С тебя сползло одеяло. Я поправила.

Он тут же заснул. Я ушла в другую комнату и тоже заснула, рано утром надо было бежать в институт. Что произошло со мной, я просто не поняла. Веселый, он дразнил меня „огневушка-поскакушка“. Как легко я бежала по жизни… С каким легким сердцем…

Мы с тобой повенчаны
Голубой водою…

Откуда он это знал? В четырнадцать лет… Приближался его день рождения и Новый год. Я пообещала купить бутылку шампанского…

Нет, я не хочу кончать свой рассказ так быстро. У нас было целых четырнадцать лет счастья… Четырнадцать лет без десяти дней…

А вот еще. Тоже оттуда, из той первой моей жизни. Когда я была с ним. Как-то чистила антресоли и нашла там папку с письмами. Когда я лежала в роддоме, ждала Игорька (ну, тогда мы еще не знали — мальчик или девочка родится), мы с мужем каждый день писали друг другу письма, записочки, а то и несколько раз на день. Читала, смеялась, а Игорь слушал и был невпопад серьезен. Как это его не было, а мы с отцом были? То есть он как бы был, мы в письмах говорили о нем: вот он повернулся, вот он меня толкнул, вот он шевелится… И он и не он… Раз он только улыбнулся, когда я в сценах показывала, как мы „ссорились“ — я настаивала на имени „Глеб“, а имя „Игорь“ — это фантазия отца.

— Конечно, Глеб — лучше, — сказал он сердито.

— Но ты у меня не женишься ни на первой любви, ни на продавщице! — грозила я.

У меня два страшных сна… Один, как мы с ним тонем… Он ведь хорошо плавал, однажды я рискнула поплыть вместе с ним далеко в море. Повернула обратно, чувствую, сил не хватает — ухватилась за него, да мертвой хваткой. Он кричит: „Отпусти!“ Я кричу: „Не могу!“ Вцепилась, на дно его тяну. Он все-таки оторвался и стал меня подталкивать к берегу… Поддерживает и подталкивает… Так мы с ним выплыли.

А во сне я его не отпускаю… Мы и не тонем, и не выплываем… Идет такая схватка в воде…

Второй сон… Начинает идти дождь, но я чувствую, что это не дождь, а земля сыплется. Песок. Начинает идти снег, но я уже по шороху слышу, что это не снег, а земля… Песок. Лопата стучит, как сердце шох-шох, шох-шох…

Опять меня к концу тянет… К краю. Не хочу! Не хочу!

О, мне со дна дано увидеть больше,
Чем с высоты. Я вижу звезды днем.
И запах трав слышней на дне колодца,
И звуки все куда нежнее в нем.

Я много думаю о смерти, но я не хочу себя убить. А как он там? Что там?

Он любил море, речку, колодцы. Он любил все, где жила вода, она его завораживала: „Смотришь в воду, а там темнота“. Или: „Только тихая звезда побелела, как вода. Темнота“. Еще: „И вода течет одна… Тишина“.

И здесь я подхожу к самому страшному месту… Как только я на него наталкиваюсь — быстро отхожу, отбегаю в сторону или иду-иду, а перед этим моментом останавливаюсь как вкопанная. Нет, я не права, а может быть, и права. Нет, конечно, я не права. Это самая страшная мысль, которая у меня была. Все-таки осмелюсь… Произнесу… Впервые произношу ее вслух, вдруг я от нее таким образом освобожусь. У меня нет другого способа выкинуть ее из души, кроме как решиться вымолвить… Вытащить из себя…

Каждый год я писала новый реферат, который потом должна была защищать на кафедре в институте. Как всегда, дома обсуждали его вместе. Я читала за ужином свои выписки, стихи, полюбившиеся цитаты. „Поэты, жизнь отдавшие народу, в народе остаются навсегда“, — так обозначалась моя тема. Кто есть поэт? Какая у него неизбежная судьба в России! Судьба умереть… В связи с этим мы много дома говорили о смерти, о Родине. Из меня, как из рождественского мешка, сыпалось, сыпалось… Цитаты о нищей дорогой Родине, о том, что мать-нищенка дороже всего… Мой любимый эпиграф ко всему в нашей истории: „Люблю Отчизну я, но странною любовью…“ Повторяла, как Блок в письме матери после приезда из-за границы писал, что родина сразу показала ему и свиное, и божественное лицо. Упор, конечно, делался на божественное.

Что еще происходило в этот последний год? Игорь ездил в Москву на могилу Высоцкого. Влюбился в девочку Наташу, после что-то у них разломилось, он перестал говорить о ней стихами. Взял и постригся наголо, стал очень похож на Маяковского.

Последнее лето… Загорелый. Большой, сильный. Ему давали на вид восемнадцать лет. Поехали на каникулах с ним в Таллин. Он был там второй раз, водил меня всюду, по разным закоулкам. За три дня мы жахнули кучу денег. Ночевали в каком-то общежитии. Возвращаемся с ночного похода по городу — он обнял меня за плечи, смеемся, открываем дверь. Подошли к вахтерше, она не пускает:

— Женщина, после одиннадцати входить с мужчиной нельзя.

И тут я Игорю на ухо:

— Поднимайся, я — сейчас.

Он пошел, а я шепотом:

— Как вы можете! Как вам не стыдно! Это же мой сын!

…И не дано вам видеть…
Как я скрываюсь в белой пелене,
И одеваюсь в сумерки скупые,
И исчезаю в темно-синем сне.