Изменить стиль страницы

Затем Ленгли привел своего подопечного в зал динамомашин, где разъяснил ему, как мало тот знает об электричестве и любом другом виде энергии, даже светящем над его головой солнце, которое дает непостижимое для человеческого разума количество тепла, хотя может, насколько ему, Ленгли, известно, в любой момент дать тепла больше или меньше вопреки его личной в нем, то есть солнце, уверенности. Для Ленгли динамо-машина означала не более чем искусное устройство для передачи тепловой энергии, скрытой в нескольких тоннах жалкого угля, сваленного кучей в каком-нибудь тщательно спрятанном от глаз специальном помещении, Адамс же видел в динамо-машине символ бесконечности. По мере того как он привыкал к огромной галерее, где стояли эти сорокафутовые махины, они становились для него источником той нравственной силы, каким для ранних христиан был крест. Сама планета Земля с ее старозаветным неспешным — годичным или суточным — вращением казалась тут менее значительной, чем гигантское колесо, которое вращалось перед ним на расстоянии протянутой руки с головокружительной скоростью и мерным жужжанием, словно предостерегая своим баюкающим шепотом, не способным разбудить и младенца, что ближе подходить опасно. Хотелось молиться на это чудище: врожденный инстинкт диктовал этот естественный для человека порыв — преклоняться перед немой и вечной силой. Пусть среди тысячи символов бесконечной энергии динамо-машина была менее очеловеченным, чем некоторые другие, зато казалась самым выразительным.

Все же динамо-машина вслед за паровой была на выставке самым знакомым экспонатом. Ее значение в решении задач, поставленных перед Адамсом, заключалось главным образом в таинственности ее механизма. С точки зрения историка, разрыв между динамо-машиной, выставленной в павильоне, и паровой, работающей в каком-нибудь специальном помещении, был подобен бездонной пропасти. Между паром и электричеством обнаруживалось не больше связи, чем между крестом и собором. Обе эти силы были взаимозаменяемы, даже взаимообратимы, но об электричестве — как и о вере — Адамс мог сказать только fiat.[675] Тут ему не мог помочь и Ленгли. Ленгли и сам, казалось, испытывал тревогу, так как то и дело называл новые силы анархическими и особенно усердно открещивался от новых лучей,[676] считая их злую суть чуть ли не убийственной для науки. Открытые им лучи, с помощью которых он расширил солнечный спектр,[677] были, напротив, совсем безобидные и благотворные, тогда как радий отрицал собственно бога, или что для Ленгли означало то же самое — истины его науки. Это была совершенно новая сила.

Историк, жаждавший знать хотя бы столько, чтобы быть не более бесполезным, чем Ленгли или Кельвин,[678] делал в этом направлении быстрые успехи, вовлекаясь в несусветную путаницу идей, пока наконец не достиг своеобразного блаженства невежественности, весьма утешительного для его угасающих чувств. Он по уши увяз в лучах и волнах и воспылал бы нежной любовью к Маркони[679] и Бранли,[680] случись ему их встретить, как уже пылал к динамо-машине; но, увы, никак не мог справиться с цифрами, пытаясь вывести зависимость между открытиями и рациональным использованием сил. Формы использования новых видов энергии, как и новые открытия, были чем-то запредельным, сверхчувственным, непостижимым, не поддающимся определению в лошадиных силах. Какое, например, математическое описание мог он предложить, чтобы оценить когерер Бранли? Для сжиженного воздуха или электрической печи, несомненно, существовала какая-то шкала измерений достаточно было изобрести соответствующий термометр, но рентгеновские лучи человеческий разум объять не мог, да и сам атом казался фикцией воображения. За прошедшие семь лет человек шагнул в новый мир, где не было общей шкалы измерений со старым. Человек вступил в сверхчувственный мир, где ничего не мог измерить — разве только, когда движения, не воспринимаемые человеческими чувствами и даже, возможно, построенными человеком приборами, приходили в случайное взаимодействие; но воспринимаемые друг другом, они улавливались каким-нибудь уже известным лучом на самом конце существующей шкалы. Ленгли, казалось, был готов ко всему — даже к открытию неисчислимого ряда миров. Физика свихнулась в метафизику.

Историки берутся излагать события в последовательности — создавать так называемые рассказы или истории, — молчаливо допуская существование причинно-следственных отношений. От этих историй, пылящихся в недрах библиотек, порою захватывает дух, но все они бессмысленны и наивны, притом в такой степени, что, если бы какой-нибудь придирчивый критик вытащил их на свет божий, историкам, наверное, ничего бы не осталось, как в один голос оправдываться — они-де понятия не имели, что обязаны знать, о чем повествуют. Адамс, например, при всем старании так и не уяснил себе, что хотел сказать в своих писаниях. А ведь он опубликовал добрый десяток томов по истории Америки, но написал их с единственной целью — удовлетворить свое любопытство по части того, способен ли он, излагая голые факты, по возможности без комментариев, причем только такие, которые казались ему достоверными, и только в том порядке, в каком они, по его мнению, происходили, установить для известного момента последовательность в человеческом развитии. Результат удовлетворил его не больше, чем преподавание в Гарварде. Там, где он видел последовательность, другие видели нечто совсем иное, и каждый предлагал собственную единицу измерения. Адамс трезво оценивал проводимые им эксперименты, еще более трезво — государственных деятелей, о которых писал и которые казались ему такими же невеждами, как он сам, только куда менее честными. Однако он упорно доискивался причинно-следственной связи и, если не мог вывести ее с помощью одного метода, прибегал ко всем, какие только известны науке. Удостоверившись, что выводить последовательность на уровне отдельных людей бесполезно, а на уровне общественных групп — тем более; что последовательность времен — правило искусственное, а последовательность идей выливается в хаос, он обратился к последовательности сил природы и, таким образом, после десяти лет усиленных трудов оказался распростертым ниц в «Галерее машин» Всемирной выставки 1900 года. Нечего и говорить, что, попав под внезапный поток совершенно новых открытий, он как историк сломал себе шею.

Никто кругом особенно не волновался, и пожилому джентльмену, не обремененному иными заботами, тоже вряд ли стоило так уж тревожиться. Год 1900-й был отнюдь не первым, нарушившим покой школьных наставников и учителей. В 1600-е годы многие из них сломали себе шею на открытиях Коперника и Галилея,[681] а в 1500-е Колумб перевернул весь мир. Но ближайшим аналогом крутого поворота 1900 года был год 310-й, когда император Константин утвердил христианство в качестве официальной религии.[682] Лучи, от которых отрекался Ленгли, и лучи, отцом которых себя признавал, были одинаково непостижимы, сверхчувственны, иррациональны; они являли собой открытие таинственной силы — такое же откровение, как явившийся Константину крест,[683] то, что на языке древневековой схоластики называлось непосредственными атрибутами божественной субстанции.

Как историк Адамс достиг предела своих возможностей. Совершенно ясно: если ему необходимо выразить все эти силы с помощью какой-то известной величины, такую величину можно вывести, только измерив воздействие этих сил на его разум. Он должен трактовать их так, как воспринимает, считая, что их можно преобразовывать, заменять, замещать другими силами, воздействующими на человеческую мысль. И Адамс решил на это пойти рискнуть трактовать лучи так, как трактуют веру. Подобный процесс преобразования одной силы в другую, надо думать, сильно позабавил бы химика, но и химик не станет отрицать, что он, как и его коллеги-физики, подвержен воздействию обеих сил. Когда Адамс был мальчишкой, лучший аптекарь в его округе если и слышал о Венере, то только в связи с чем-то скандальным, а о Мадонне — только как о католическом идоле. Тем не менее его ум был готов к восприятию всех этих сил, хотя рентгеновские лучи для человечества еще не родились, а Венера и Мадонна уже умерли.

вернуться

675

Да будет! (лат.).

вернуться

676

… усердно открещивался от новых лучей — имеются в виду радиоактивные излучения, открытые супругами Кюри в 1898 году.

вернуться

677

Открытые им лучи, с помощью которых он расширил солнечный спектр — с помощью изобретенного С. П. Ленгли болометра он измерил диапазоны невидимых глазу солнечных лучей в инфракрасном спектре.

вернуться

678

Томсон, Уильям, барон Кельвин (1824–1907) — английский математик и физик, работавший в области электродинамики и термодинамики.

вернуться

679

Маркони, Гульельмо (1874–1937) — итальянский физик, радиотехник и предприниматель. В западноевропейской науке считается изобретателем «беспроволочного телеграфа» (радио). Изобретенный им аппарат был запатентован в Великобритании в 1896 году. В 1901 году он осуществил первый трансатлантический сеанс радиосвязи. Лауреат Нобелевской премии (1909).

вернуться

680

Бранли, Эдуард (1846–1940) — французский физик, создатель пеленгатора «когерера Бранли».

вернуться

681

Галилей, Галилео (1564–1642) — итальянский астроном и физик, усовершенствовавший телескоп и подтвердивший расчетами правильность гелиоцентрической теории Н. Коперника. Разработал принципы фиксации результатов физических экспериментов с помощью математической базы и поэтому считается одним из «отцов современной науки».

вернуться

682

… когда император Константин утвердил христианство в качестве официальной религии — Г. Адамс несколько округляет даты: время обращения Константина I в христианство — 313 год, а Колумб «перевернул весь мир» в 1492 году.

вернуться

683

… как явившийся Константину крест — греческий историк Евсевий в «Жизнеописании Константина» сообщает, со слов самого императора, что накануне сражения с войсками Максенция (28 октября 312 года) Константин видел крест на небе с надписью «Hoc vince» («Сим победиши») в присутствии всей своей армии; то же явление повторилось императору во сне и рассеяло его сомнения. Приблизительно так же писали Лактанций и Руфин, ограничивая, впрочем, видение сном. Миланский эдикт — решение, принятое на съезде в Милане зимой 312/313 года, где состоялось соглашение Константина с Лицинием о совместных действиях против Максимиана. С целью привлечь на свою сторону христиан Константин и Лициний опубликовали эдикт о веротерпимости.