В камеру я явился около пяти часов утра, и пока меня вводили, приносили койку, пока я стелил - все, конечно, проснулись. Но было не до разговоров, я улегся и заснул, хотя через час прозвучал подъем. Впрочем, тогда это ничем особенным не грозило: в 1928 году разрешалось и спать днем, и читать лежа.
Утром я познакомился с соседями. Один из них, военный (у него на петлицах остались следы двух ромбов), китайский коммунист, учился в Академии генерального штаба СССР. Он прекрасно говорил по-русски и рассказал мне, что сидит по подозрению в шпионаже в пользу Японии, но что несколько дней назад у него было свидание с начальником Генштаба Егоровым, и тот сказал, что его скоро освободят. С ним было интересно разговаривать, мы обсудили многие политические проблемы, причем оказалось, что по китайскому вопросу он полностью солидарен с Троцким.
Я договорился о ним, что если он освободится, то зайдет к моей жене и расскажет ей, что я здоров, бодр и вовсе не унываю. Действительно, его через несколько дней освободили, и как я потом узнал, он зашел к Розе и все ей рассказал.
Сидел со мной в камере и заключенный совсем другого рода - крупный профессиональный бандит, из "могикан" этого дела. По внешнему виду, по манерам, языку это был вполне интеллигентный человек, владевший, кстати, кроме русского, французским и итальянским языками. Сидел он, как рассказал мне, за крупную аферу, и ему грозил расстрел. Выдал его бывший член его группы по кличке "Ромка", который "ссучился", стал работать на ОГПУ и "накрыл" его в дачном поселке, где он "гулял" с элегантными дамами. Дальше, судя по его рассказу, разворачивалась типичная уголовная романтика. Оперативники на нескольких машинах окружили дом, стоявший "на стреме" сообщил об опасности, чекисты вошли во двор, он со второго этажа открыл по ним стрельбу и ранил нескольких человек. Но и его тяжело ранили в ногу, взяли, положили в больницу, вылечили и начали следствие.
Он говорил, что начальник отдела ГПУ, занимавшегося борьбой с бандитизмом, некий Вуль, сам бывший крупный бандит, "завязавший", предлагает ему, моему соседу, тоже "ссучиться" и идти на работу в его отдел. Вот теперь он должен решать: или в "бандотдел", или под расстрел.
Через несколько дней его забрали от нас. Как он решил - не знаю.
Расстреливали, по словам заключенных, в подвале нашей "внутренней" тюрьмы. Заключенного, приговоренного к расстрелу, вели в подвал, и шедший сзади чекист стрелял ему в затылок.
Третьего арестованного, украинца из Галиции, обвиняли в шпионаже. Следствие уже закончилось, и он ждал суда.
Через несколько дней в камере появился еще один заключенный по фамилии Иоффе. Это была колоритная фигура. Могучего сложения и необъятной толщины, с огромным животом и соответствующего объема противоположным местом, веселый и неунывающий, он появился в камере с чемоданчиком в руках, и вид у него был такой, будто он приехал на курорт.
Крупный делец-нэпман, Иоффе занимал пост председателя смешанного (с участием государственного капитала) акционерного общества по добыче, переработке и продаже рыбы. В Москве, в Охотном ряду (там, где сейчас здание Госплана СССР) у него был фирменный рыбный магазин, а в Астрахани - рыбные промыслы с заводом, производившим консервированную, копченую и соленую сельдь, белугу, осетрину, севрюгу и стерлядь. Ворочал он миллионами.
Во внутренней тюрьме Иоффе сидел не один раз, хорошо знал все порядки, и так как всегда, по его словам, выходил сухим из воды, был уверен, что и сейчас отделается легким испугом. Ныне его обвиняли в небольшом мошенничестве, которое могло дать ему большую прибыль: в том, что в каждую бочку сельди, проданной государству, он влил по лишнему ведру воды. При крупной партии сельди это могло составить большую сумму. Иоффе, впрочем, уверял, что обвинение ложное и что воды было влито ровно столько, сколько полагается по рецепту.
В чемоданчике, который ему, в порядке исключения, разрешили взять в камеру, кроме белья, лежали всякие съедобные деликатесы, а главное несколько блоков хороших папирос по 100 штук в каждом. Это тоже было исключение: у нас пачки вскрывали, и папиросы передавали нам навалом.
- Курите, - сказал он, широким жестом кладя блок папирос на стол, курите, не стесняйтесь. Выкурим - мне следователь еще передаст... И, закрывая чемоданчик, сказал:
- Вот, как прихожу из тюрьмы домой, так сразу заполняю его тем, что мне в тюрьме может понадобиться. Пусть стоит наготове...
Пробыл я на Лубянке недолго, недели две-три. Когда меня вызвали к следователю, я заявил ему, что ГПУ не имеет права вмешиваться во внутрипартийные разногласия и отказался давать показания. На этом мои встречи со следователем закончились, и через некоторое время меня перевели в Бутырскую тюрьму.
Здесь была другая обстановка. Камера огромная, людей много, не койки, а нары, постельного белья нет - спят или на голых досках, или на своем тряпье, под потолком - тусклая лампочка, облепленная пылью и грязью. Воздух - смесь гнилых овощей, пота, человеческих испарений и вони от параши. Меня ввели в камеру ночью, и увидев представшую передо мной картину, я от неожиданности остановился, надзиратель легонько подтолкнул меня в камеру и закрыл за мной дверь. Я продолжал стоять.
Кто-то с нар тихо подозвал меня. Я подошел.
- Пятьдесят восьмая? Оппозиция? - так же тихо спросил человек.
- Да, - ответил я.
- Садитесь (он подвинулся). Давно арестованы?
- Восьмого января.
Человек подвинулся еще, выделив мне полоску на нарах, чтобы можно было улечься боком, и посоветовал заснуть.
Я лег, но заснуть не мог
Утром, когда обитатели камеры проснулись, я постепенно составил себе представление о них. Большинство в нашей камере составляли растратчики, взяточники, проворовавшиеся и профессиональные уголовники ("урки"), их было немного, но они терроризировали остальных и особенно преследовали политических. Меня они, естественно, встретили враждебно и явно искали случая наброситься. Но мы договорились с моим соседом, сплотили вокруг себя остальных (в том числе и нескольких религиозников, которых тоже особенно преследовали урки) и встретили нападение организованным отпором. После того, как мы их загнали под нары, урки присмирели и к нам больше не приставали. Жаль было среди них только молодых. Помню молодого паренька, почти подростка, сидевшего, подвернув ноги, на нарах и вдруг запевшего слабым, почти детским голоском: