Приехала за ним группа чекистов во главе с Дерибасом на другой день. Возмущенный обманом, Троцкий отказался открыть им дверь. Дверь взломали. Троцкий отказался добровольно ехать с ними. Тогда, обратившись к охране, Дерибас воскликнул:

- Товарищи, послужим Советскому Союзу, потащим Троцкого в машину!

- Контрреволюции вы служите, а не Советскому Союзу, - ответил Троцкий, которого на руках потащили в машину.

Троцкого и членов его семьи посадили в машину, вывезли на какую-то станцию окружной железной дороги, где его ожидал вагон. Затем этот вагон вывезли на Казанку, где прицепили к поезду, идущему в Среднюю Азию.

За мной пришли вечером 8 января. Три вооруженных чекиста, явившиеся на квартиру, предъявили ордер на обыск и арест. Обыск длился несколько часов, кое-что у меня взяли, но основная литература была спрятана. Повезли меня на Лубянку, 2 (ныне площадь Дзержинского), в комендатуру, расположенную в первом этаже главного здания ОГПУ. Там я случайно встретился с несколькими оппозиционерами из нашего института. То есть они попали туда не случайно, а так же закономерно, как я. Случайной была только наша встреча, потому что тюремная система на Лубянке, 2 была построена так, чтобы арестованные ни в коем случае не могли встретиться. Но гепеушники еще не были тогда так подготовлены к массовым арестам, как впоследствии, а в тот день в Москве были произведены такие массовые аресты оппозиционеров, что комендатура не сумела обеспечить полную изоляцию заключенных.

Как я узнал потом, в тот день были арестованы и почти все оппозиционеры-плехановцы: В.Мишин, П. Поддубный, И. Ефретов, Я. Каганович, Кучин, Шабхи и многие другие.

Привезли меня на Лубянку в полночь и сразу приступили к личному обыску, фотографированию, "игре на пианино" (снятие отпечатков пальцев) и прочим процедурам, которые так точно и с такой художественней силой описаны А.И. Солженицыным в его "Круге первом".

Операции по "обработке" заключенного ничем не отличались в 1928 году от тех, которым подвергся в 40-х годах арестованный дипломат Иннокентий из солженицынского романа. Разница была в переживаниях. Иннокентий, до самого момента ареста принадлежавший к "элите" и вовсе не собиравшийся бороться с этим строем, был ошеломлен самым фактом ареста и грубым обращением с ним. Мы, оппозиционеры, арестованные чуть не на двадцать лет раньше, знали, на что мы идем и с кем боремся, и были готовы ко многому.

И все-таки - не ко всему. Меня поразила система унижения человеческого достоинства, уже тогда применявшаяся советским государственным строем, в создание которого и я внес свою лепту. Несмотря на мою психологическую подготовленность к аресту, на меня произвело глубокое впечатление заглядывание обыскивающего в задний проход и еще большее - поведение женщины-врача.

Когда меня привели к ней, я увидел молодую, привлекательную женщину. Но обратилась ко мне эта "женщина" с такими словами:

- Брюки вниз, рубашку вверх. Поднимите член, нажмите, отпустите, одевайтесь.

Вот это меня ошеломило. Эти слова, это каменное выражение лица, этот бесцветный, казенный голос... Проделывая все приказанные мне манипуляции, я позволил себе заметить:

- Вы не врач, а тюремщик!

Она презрительно взглянула на меня. А я, уходя, думал: ведь все это должно унижать ее больше, чем меня! Зачем же она идет на это? Неужели только из-за тех благ, которыми одаряют ее "органы"?

И в комендатуре, и в камере, и в коридорах, по которым арестованного ведут на допрос, на оправку, в баню и в другие места, ему запрещается громко говорить. Мы, бывшие члены партии, попавшие в 1928 году в советскую тюрьму, этим правилом намеренно пренебрегали. Каждый раз, проходя по коридору, мы выкрикивали свои фамилии и спрашивали, кто здесь из Плехановки?

Я не переоцениваю нашу смелость: ведь тогда еще никого не били и не пытали. А посадить всех в карцер не было возможности: тюрьму переполняли оппозиционеры, и все они вели себя так же. "Попки" и тюремная администрация не знали, что с нами делать: мы ломали строго установленный тюремный режим. Единственным выходом было быстрее заканчивать следствие и вышибать нас с Лубянки в Бутырскую пересыльную тюрьму.

После обыска, осмотра и прочего меня отправили в знаменитую "внутреннюю тюрьму", здание которой до революции было гостиницей.

Основное здание ВЧК-ОГПУ, выходящее на площадь Дзержинского, принадлежало до революции Обществу государственного страхования (сокращенно "Госстрах"). (Здесь, на Лубянке, я впервые услышал остроту: "Раньше был Госстрах, а теперь - Госужас"). Во внутреннем дворе помещалась гостиница для приезжавших в командировки чиновников Госстраха. После того, как ее превратили в тюрьму, здание соединили крытым переходом с основным домом, где размещался аппарат ГПУ, в том числе и следователи. На стыке перехода с основным зданием установили пост, который каждый раз фиксировал записью в книге передачу заключенного следственным органам, а по возвращении со следствия снова делал запись, сопровождаемую распиской заключенного.

Во внутренней тюрьме меня сначала повели в баню (тоже очень точно описанную Солженицыным), а потом в камеру, куда вскоре принесли койку, матрац, одеяло, пуховую (роскошно жили тогда заключенные!) подушку, две простыни, полотенце и эмалированную кружку.

В камере, когда меня туда привели, находилось пять человек. Пока я там находился, количество менялось - от трех до восьми. Если коек было шесть, они располагались вдоль стен, если больше, лишние ставили посреди камеры, напротив двери, и, конечно, была в камере "параша".

Окно, во всю его высоту, изолировал от двора и от соседних окон щит. Все трубы были ограждены, и перестукивание таким образом исключалось.

Забыл рассказать, что прежде чем попасть в камеру, заключенный, по ходу "обработки", время от времени попадал в так называемый "бокс" - крохотную одиночную камеру, без параши, иногда приспособленную только для сиденья, иногда имеющую вделанный в стену топчан. Опытный заключенный, попав в бокс, сразу догадывается, что это - временное помещение (нет ни окна, ни "параши"). Неопытный же, как Иннокентий, и впрямь может подумать, что это одиночная камера.