И все же, несмотря на ранние холода, перепадали дни погожие, правда с густым молочным туманом по утрам, и рассеивался он медленно, обнажая сопки лишь до половины.

В ту пору ходили, должно быть по специальной договоренности чередуясь, по вторникам и субботам два почтовых поезда - наш и маньчжурский - один из Владивостока до станции Пограничная, другой от Пограничной до Владивостока, причем расписание у них было одно.

Наш состоял из пяти или семи вагонов старого образца с паровозом "Щ" или "О", из его расширенной кверху трубы валил густой черный дым.

У заграничного поезда вагоны были более легкие, продолговатые, с округлой крышей и широкими окнами, они не опускались книзу, а отодвигались в сторону, верхних полок там не было, а в купе вместо перегородок висели бархатные портьеры. Вез этот состав небольшой паровоз с узкой трубой, выпускавшей дым струйками, и гудки издавал какие-то робкие, свистящие.

В таком вот маньчжурском поезде ехал я в том октябре в Орехово в погранотряд, которым командовал комбриг Кузьма Корнеевич Ковальков.

Я не знал, что говорил комбригу по телефону секретарь крайкома комсомола Петр Листовский, мне же он дал рекомендательное письмо, набросав его на листке из служебного блокнота. Запечатав письмо в конверт, сказал:

- Передашь Ковалькову, все, что нужно, я написал. - И, посмотрев на меня изучающе, прибавил: - Смотри, не подкачай и не трусь, на границе всякое может случиться.

Мысль о поездке корреспондента "Тихоокеанского комсомольца" в погранотряд подал Александр Фадеев. Он недавно вернулся с Листовским из Орехова, и секретарь крайкома пригласил Александра Александровича в редакцию на встречу с сотрудниками.

Помню, Фадеев говорил:

- Если бы меня спросили, о чем больше всего вам следует писать, я бы ответил так: о том заметном вкладе, который вносит дальневосточный комсомол в преобразование края. Тут и молодые люди, воздвигающие в труднейших условиях, на пустынном берегу Амура новый социалистический город Комсомольск; тут и юные труженики Приморья и Камчатки - шахтеры, рыбаки, геологи; тут и студенчество пока еще немногих дальневосточных вузов, на чьи плечи в будущем ляжет главная тяжесть по социалистическому строительству на Дальнем Востоке. Конечно, обо всем этом - хорошо ли, худо ли - вы пишете в своей газете. Но ничтожно мало у вас корреспонденций на оборонную тему. А ведь край наш - пограничный. - Он искоса посмотрел на Листовского, взял из его пачки папиросу, но, так и не закурив, продолжал: - Вы уж простите меня, хлопцы, что взял себе в привычку по-стариковски на вас ворчать. Вот мы с Петром Листовским только вернулись из погранотряда, где начальником славный комбриг Кузьма Ковальков. Повозил он нас по заставам. И таких, скажу я вам, встретили мы там смелых, отчаянных воинов, что о каждом садись и пиши. Предвижу, что ваш редактор, - он бросил взгляд на Шишкина, - пришлет ко мне в гостиницу репортера, чтобы я рассказал свои впечатления о поездке в погранотряд. Он тронул редактора за локоть. - Так ты, товарищ Шишкин, не смей присылать его. Не приму я твоего репортера. - И громко, заливисто рассмеялся. - А не лучше ли отправить к Ковалькову в отряд своего собственного корреспондента, и не на день, и не на два, а на пару недель...

Редактор стал что-то быстро записывать в блокнот.

- Мы с Ковальковым так и договорились, что редакция пошлет своего сотрудника, - подсказал Листовский.

Фадеев одобрительно закивал головой:

- Вот-вот, и пусть он там поживет подольше на котловом солдатском довольствии. И пусть в наряд сходит, а случится тревога или стычка с нарушителем, чтобы не сдрейфил, а принял бы боевое крещение. И после пусть садится и пишет в газету серию пограничных очерков. Ну как, согласны, товарищи?

Желающих поехать в погранотряд объявилось много, чуть ли не вся редакция. Тогда Листовский, поговорив с Фадеевым, предложил мою кандидатуру.

...Целый перегон ехал я один в этом странном вагоне с зелеными бархатными портьерами, с проводником-маньчжуром, который ходил и смахивал волосяной кистью пыль со скамеек и столиков, хотя они и так сверкали чистотой.

- Далеко, капитана, едешь? - спросил меня проводник.

- Орехово!

- Мозьно мало-мало сыпи!

Но спать мне не хотелось.

Впервые попав в этот чужой поезд, я с непривычки чувствовал себя как-то неуверенно и с нетерпением ждал, чтобы кто-нибудь поскорее сел в вагон.

На следующей станции пассажиров прибавилось. Вошли трое военных и двое штатских, причем один из них сразу привлек мое внимание не столько своим монгольского типа безбровым лицом и узкими глазами, сколько слишком яркой, экзотической одеждой. На нем были синие из холста - дабы - узкие брюки с наколенниками из более светлой плотной материи, заправленные в олочи из сохатиной кожи, а на голове - круглая, вышитая красными нитками шапочка и ниспадавшие к спине наплечники, тоже с замысловатым ярким узором по краям.

Войдя в вагон, он снял с плеча кожаную сумку, поставил ее в ногах и несколько минут стоял у окна. Я пригласил его в купе, он неуверенно вошел и сел на краешек скамьи. Немного освоившись, стал отвечать на мои вопросы.

Так я узнал, что он удэге-таза из лесного стойбища Сиин, расположенного в верховьях Бикина, и что зовут его Маоли Бизянка и едет он к дочери Ангирче, которая учится в фельдшерской школе. Родные ждали, что Ангирча приедет на каникулы домой, но ее послали на практику в русское село, и вот он по настоянию жены едет повидаться с дочерью.

Он рассказал, что еще ни разу не ездил в поезде и что добрая русская женщина на вокзале купила ему билет и усадила в вагон. А добирался он до станции на долбленой лодке-оморочке, которую спрятал на берегу в кустах.

Мне еще не приходилось видеть удэгейцев, и я обрадовался встрече с Маоли, который, оказывается, хорошо знал и Арсеньева, и Дерсу Узала.

Я спросил его, известны ли ему подробности гибели Дерсу, и Маоли, подумав, сказал:

- Наверно, худой люди думал, у Дерсу женьшень есть. Думал, его несет в город продавать старый корень, вот и кончай Дерсу, когда его спал у костра. - И с грустью прибавил: - Жаль, конечно, шибко добрый люди был, много чего знал.

Мне было приятно, что у Маоли исчезла робость и он стал рассказывать о своем стойбище и даже пригласил меня приехать туда. Правда, сказал он, путь туда долгий, около трех суток, потому что лодку придется толкать против течения шестами, зато, как он выразился, "его много чего поглядит"...

Позднее звал меня с собой к удэгейцам и Михаил Чумандрин, когда он во второй раз приехал в Хабаровск. Впервые, помнится, он появился здесь осенью 1934 года, и эта поездка почему-то не оставила в его творчестве никакого следа. А приехав через год снова с Вольфом Эрлихом, Михаил Федорович решил отправиться на Бикин. Но Эрлих задумал писать сценарий о Волочаевске, и пути их разошлись. Тогда Чумандрин стал уговаривать меня:

- Поедем со мной, ведь ты уже здесь, можно сказать, старожил!

- Зачем тебе так захотелось на Бикин, к удэге?

- А я заезжал в Москву к старику Фадееву и пообещал ему: пока он будет возиться со своим "Последним из удэге", я напишу о целом народе, ведь удэгейцев, как мне удалось выяснить, порядочно живет в крае. Так что давай-ка махнем туда, и увидишь, как я буду перешибать нашего знаменитого старика. - Его маленькие, глубоко посаженные глаза лукаво засверкали.

Не знаю, действительно ли он так говорил Фадееву, хотя это было в характере Чумандрина, ведь в рапповское время его объявили вторым Эмилем Золя, и, должно быть, Михаил Федорович поверил в это, хотя был далеко не глупый человек.

Его слова о том, что он собирается "перешибить" старика Фадеева, мне не понравились, мы даже, помнится, поссорились, и я решительно отказался поехать.

Вернувшись в Ленинград, Чумандрин написал две пьесы: "Бикин впадает в Уссури" и "Стойбище Мачехеза" и несколько очерков, однако, говоря его же словами, никого решительно не перешиб! Обе его пьесы и очерки, как показало время, не удержались ни в памяти зрителя, ни читателя, а ныне они и вовсе забыты.