"Выдашь вам, бродяги, гроши, а вы в пути разбредетесь ручки золотить, а я из своего кармана плати!"

Дали Бундикову твердое слово, что все, как один, доедем до Сахалина, - все-таки условия подходящие да и край, видать, богатый, и цыган там сроду не бывало.

"Лады, бродяги, иду на риск, - сказал Бундиков, - только не подведите!"

"Да ты что, Иван Иванович, - говорили наши цыгане, - с кем дело имеешь! Доброго человека - грех подводить!"

Он махнул рукой - мол, иду на риск - и тут же стал составлять ведомость на выдачу подъемных и суточных денег.

Всю долгую дорогу, на остановках, конечно, бродили, приставали к каждому встречному, а как ударит станционный колокол - бежим к своей теплушке.

Мне к тому времени исполнилось шестнадцать. Присватался ко мне Иван Жило, молодой цыган-красавец. Он приходился тете Шуре родичем по первому мужу. Парнем Иван был ладным, стройным, но ужасный буян. Хотя отец и слушать ничего не хотел, Иван, уверенный в себе, стал надо мной хозяином. Честно скажу, нравился мне он, с таким, думала, не пропаду.

На станции Ерофей Павлович - мы проедем ее - пристала я к одному молодому человеку. Только он из вагона курьерского поезда вышел, я подбежала к нему, схватила за рукав:

"Давай, красавчик, погадаю тебе, судьбу предскажу, Что было, что есть, что будет с тобой..."

Я так, поверите, пристала, что он, шутя вроде, дал мне свою руку, и я, не задумываясь, как давно заученное, стала ему говорить, что дорога его ждет счастливая, что жить ему до восьмидесяти, что жена у него будет красавица-раскрасавица и народит ему пятерых детишек, и все в таком роде.

"Спасибо тебе за добрые слова, - говорит он. - Вот на память тебе!" и дает мне полсотенную бумажку.

Мне почему-то совестно стало, и я отказалась взять деньги. Прогудел паровоз, тронулся курьерский поезд, только мелькнуло в окошке веселое лицо юноши. В эту минуту кто-то сзади хватает меня за плечо. Оборачиваюсь Иван Жило.

"Пятьдесят рублей не взяла, дура!" - Глаза у Ивана горячие, злые.

"Не захотела - и не взяла!" - и сильно дернулась, высвободила плечо из-под его цепкой руки, побежала к нашему составу. Уже у самого вагона Иван догнал, загородил дорогу и так ткнул кулаком в грудь, что я повалилась на шпалу, ушибла бок.

"Таточку! - закричала я. - Таточку!"

Из теплушки выскочил отец, поднял меня и принес в вагон. А Ивану при всех заявил:

"Не видать тебе мою Киру как своих немытых ушей!"

А отца моего боялись. Он был в гневе страшный, а рука у него - ох, тяжелая!

Иван, понятно, с тех пор притих, пил мало, все время старался угодить моему отцу. А я его разлюбила.

После встречи с тем юношей на станции Ерофей Павлович я поняла, что есть молодые люди получше Ивана Жило, но им нравятся другие, не такие, как я, девушки. Им нравятся умные, образованные, которые имеют специальность и ездят в скорых поездах, а не бродят разутые на станции и попрошайничают; и еще поняла, что не в одной только внешней красоте дело - лицом я, говорили, красивая, а вот в голове пусто было.

Долго длилась дорога до Владивостока. Для наших цыган, привыкших кочевать, это была, прямо сказать, веселая дорога. А для меня - сплошные муки. В то время я еще мало что смыслила, думала, что в моей жизни ничего не изменится, что раз я цыганка, значит, мне судьбой назначено так жить, как живу, а ведь от судьбы, сами знаете, не уйдешь. С этими мыслями я и сидела в теплушке, старалась выходить пореже, чтобы не попадаться на глаза Ивану.

На пятнадцатый день, что ли, добрались наконец до Владивостока. Пароход на Сахалин, объявили, придет только дней через пять-шесть. Наши цыгане даже были рады этому - все-таки Владивосток большой город, кое-чем можно здесь поживиться, и разбрелись по улицам, только я не пошла. Сидела на пристани с малыми детишками, стерегла наше цыганское барахло. Вечером, когда стали возвращаться - кто с деньгами, кто с продуктами, - явился под сильным хмелем и Иван Жило, достал из кармана своих широких шаровар горсть карамелек, высыпал мне в подол:

"Мятные!"

Я раздала карамели детишкам, себе ни одной не взяла.

"Ну чего же ты, Кирка, все дуешься на меня? Дядя Панас давно простил, а ты почему-то дуешься?" - и, присев рядом на баул, хотел меня обнять.

"Не смей"

"Ты что?"

"Не смей, сказала!"

"Кирка!"

"Уйди, сатана!"

"Гляди - пожалеешь!"

"Уйди, слышишь!" - закричала я, оттолкнув его плечом.

Он встал, оправил косоворотку, подтянул голенища сапог и побрел вразвалку вдоль пристани.

Парохода все не было. Сидеть все время на пристани надоело, и я, прибрав волосы, надев поярче платочек, пошла прогуляться. Подошла к универмагу, посмотрела, какие на витрине выставлены товары, и уже пошла было в магазин, навстречу мне тот самый молодой человек, что давал мне полсотенную бумажку. Он тоже узнал меня, улыбнулся, но сказать ничего не сказал. Тут народ оттеснил меня, а когда я выскочила на панель, увидала, как он ведет под ручку девушку в зеленом платье и в туфельках на высоких каблуках.

Будто сама не своя, побежала на пристань, повалилась на баулы и залилась слезами. А когда немного успокоилась, твердо решила: не буду жить!

Поздно вечером, когда наши, утомившись от ходьбы по городу, крепко спали, прошла в темноте к самому краю пирса, взобралась на волнолом, перекрестилась перед смертью и только глянула вниз, в черную воду, перед моими глазами вдруг возникла картина войны: горячая от зноя степь, мама, братик Петя, отец, седой от степной пыли. И тут я подумала: если утоплюсь, что с моим дорогим таточкой сделается, ведь я у него одна на всем белом свете! Не выдержит он нового горя, тоже руки на себя наложит. И сама уж не знаю, как я удержалась, чтобы не прыгнуть в море, ведь я уже на волоске висела.

Не буду вспоминать, как сели на пароход, как добрались до места. Прибыли на рыбзавод, устроили нас в общежитии, дали три дня на отдых, потом распределили на работу. Первое время наши люди работали дружно - кто на лове горбуши, кто на погрузке, а мы, женщины, на разделке рыбы. Но вскоре большинство из нас разбрелись, стали, как бывало, гадать, а когда завелись легкие деньги, то цыгане решили, что жены их и так прокормят.

"Что же ты, Иван, ходишь ручки в брючки?" - спросила я Жило.

Он топнул каблуком, лихо сдвинул на затылок кепочку:

"Да мы ж цыгане, мы ж люди темные, любим гроши, харчи хороши, верхнюю одежу, да чтоб рано не будили!"

"Не дури, Иван".

"Скоро, Кира, уезжать будем!"

"Как уезжать? - испугалась я. - Еще срок не вышел!"

"Срок - не зарок, можно и нарушить!"

"Нет, ты говори правду, Иван!"

"Первым же пароходом уедем, хотим на Днестр пробиваться, до родины".

Не знаю, как получилось - скорей под влиянием тети Шуры, - и я из бригады ушла. С утра до вечера шлялась у моря, ловила легковерных, гадала им.

Как-то пристала я к одной новенькой - Мариной звали, - а она:

"Сколько тебе лет, цыганочка?"

"Семнадцать".

"Грамотная?"

"Нет".

"Вот видишь, вся жизнь твоя впереди, а ты свою молодость губишь. Из цеха сбежала, шляешься дура дурой, наводишь тень на ясный день".

А я сажусь с ней рядом и, как ни в чем не бывало, сую ей в руки колоду карт и говорю, чтобы сняла верхние. Марина шутя сняла.

Я посмотрела ей в глаза, разметала карты и, как всегда, стала ей говорить заученные слова: про дальнюю дорогу, про казенный дом, про бубнового короля, который ждет не дождется ее, и все в этом роде.

Вдруг Марина встает, путает карты.

"Все врешь, Кира!"

И до слез стыдно мне стало, что карты мои наврали.

И вот пришел день, когда наши собрались уезжать. Отец вернулся из кузни рано, сходил в баню, переоделся.

"И ты, таточка, едешь?"

"Что делать, зоренька, куда все, туда и мы. Разве от своих отобьешься?"

"А я, таточка, не поеду! Страшно мне!"

"Почему тебе с отцом страшно?"