А сын ее, живший в городе, оказывается, стал баловаться наркотиками, его за этим занятием застукала милиция и арестовала. Кроме того, что он сам был под кайфом, в кармане у него нашли еще две-три порции наркотиков. Сестра его прибежала ко мне вся в слезах и чуть ли не на коленях умоляла спасти ее брата, взять его на поруки. В милиции ей подсказали, что такое возможно. Преодолев свое отвращение просить что-либо у начальства, я скрепя сердце отправился в милицию. Беря его на поруки, я сказал начальнику милиции, что это случайность, что он исключительно любознательный молодой человек и уже всю мою библиотеку перечитал. Более правдоподобного вранья я не мог придумать.

-- Вы хотите сказать, что он и от книг кайф ловил, -- иронично заметил начальник, но отпустил его.

Я думаю, не столько мое вмешательство сыграло роль, сколько переполненные камеры. Видно, он еще не слишком далеко зашел в привыкании к наркотикам, тьфу-тьфу не сглазить, пока, насколько я знаю, здоров и держится. Сестра предупредила меня, что матери о случае с наркотиками нельзя говорить. Я и так не собирался с ней об этом говорить, кстати, я точно знал, что он после института не собирается возвращаться в Чегем. Но знала ли об этом его мать? Я не осмелился спросить.

-- Как подумаю, что дедушкин дом опустеет, -- сказала она, -- так мне и жить не хочется. Хоть в Кремль меня посадите, как Сталина, жить не хочется. Зачем же надо было дедушке сто лет назад подыматься сюда, строить дом, плодить детей и скот, если жизнь здесь должна кончиться. Нет, пока я жива, жизнь здесь не остановится. Я знаю, что дедушка на том свете доволен мной.

-- А ты веришь, что там что-то есть? -- спросил я.

-- Конечно, -- твердо ответила она, -- иначе бы я не чувствовала, что дедушка доволен мной.

-- А если весь Чегем переселится в долину? -- спросил я.

-- Пусть переселяется, -- пожала она плечами, -- я их и так почти не вижу. Сама себе буду и председателем, и кумхозницей.

Она рассмеялась, легко вскочила на ноги, сгребла со стола остатки ужина в миску и вышла из кухни кормить собаку.

Слышно было за дверью, как собака смачно хрустит костями, а хозяйка насмешливо приговаривает:

-- Да не спеши... Подавишься, дура...

После этого она с керосиновой лампой в руке повела нас в горницу, указала на кровати, пожелала спокойной ночи и с лампой, озарявшей ее моложавое лицо, ушла в свою комнату.

Через минуту вдруг оттуда раздался ее тихий, но долгий смех. Что-то ее очень смешило, и она явно не могла удержаться.

-- Что случилось? -- не удержался и я.

-- Да ничего, -- ответила она, -- вспомнила свою корову. Когда я ее дою, она иногда норовит спрятать молоко для теленка. Сегодня, когда я ее доила, она спрятала молоко и сразу же обернулась на меня, мол, догадалась я, что она спрятала молоко, или поверила, что оно кончилось. Хитрющая! Сразу же оглянулась!

Она дунула в лампу, и свет под дверями исчез.

-- Господи, не забывай о нас! -- проговорила она, как бы любовно напоминая Богу о его некоторой рассеянности.

Все стихло. Я лежал, прислушиваясь к задумчивым шорохам и скрипам ночного деревянного дома. В эту ночь я долго не спал. И мне было хорошо, что я видел счастливую женщину. Она была счастлива, потому что ясно знала и следовала сюжету своего существования.

Я видел десятки, а на всю страну их миллионы, несчастных людей. Одни несчастны из-за своей бедности и боязни стать еще бедней, другие несчастны потому, что разбогатели, но боятся, что не смогут усторожить свое богатство, третьи несчастны оттого, что просто не знают, для чего жить, и все вместе несчастны оттого, что будущее страшит их хаосом жестокой бессмысленности.

Сюжет существования важнее всяких экономических законов, вернее, сами экономические законы могут работать только тогда, когда у человека есть сюжет существования.

Если вкладчики перестают верить в сюжет существования банка -- банк лопается. Если граждане страны не улавливают сюжет существования государства -- оно разваливается. Дайте сюжет! Дайте сюжет!

Вот он есть у этой женщины, и она счастлива, несмотря ни на что.

-----------------

Муки совести, или Байская кровать

Это было, как теперь кажется, в далекие-предалекие времена, когда наша страна была едина. Я был в командировке в одном маленьком казахстанском городке. Я получил номер в местной гостинице. Туда же поместили одного молодого журналиста из Москвы.

Вечером мы встретились. Это был стройный парень с приятным русским лицом, но столь пижонски одетый, что здесь, в азиатской глубинке, мог быть принят за иностранца.

Узнав, что я писатель (в те времена все журналисты мечтали стать писателями), он сказал, что у него есть повесть и он хотел бы показать мне ее на отзыв.

-- Хорошо, -- вздохнул я несколько облегченно, узнав, что повесть он, слава Богу, не возит с собой. Была смутная надежда, что в Москве мы, может быть, не пересечемся. К этому времени своей жизни я приустал от рукописей начинающих писателей. Они сперва почти на коленях умоляют прочесть их опусы. Но потом, когда дело доходит до серьезных замечаний, начинают яростно отстаивать свою правоту. Какого же черта, если ты так уверен в своей правоте, ты так жадно стремился показать свою рукопись на отзыв?

Когда мы уже собирались ложиться спать, я вдруг заметил, что мой спутник сильно заволновался. Дело в том, что в нашем номере стояла обыкновенная железная кровать и совершенно необыкновенная, деревянная кровать, которую правильней была бы назвать байским ложем. Кровать как бы символизировала необъятность степных просторов, необъятность власти возлегающего на ней, а также обладала возможностью, если придется, разместить на ней небольшой гарем походного типа.

Мой спутник бросал взгляды то на одну кровать, то на другую. Я понял, что неравноценность кроватей сейчас привела его в неожиданное волнение.

Это меня неприятно удивило. Я был лет на пятнадцать старше его, и мне казалось естественным, что в лучшую кровать должен лечь я. Но он так не думал.

-- Как же мы будем делить кровати? -- спросил он у меня.

-- Мне совершенно все равно, -- ответил я ему, -- хотите -- ложитесь на байскую кровать.