В борцовском зале маты в зыбком лунном свете были похожи на кровавого цвета озеро. Утч сказала, что ей это нравится, но немного пугает. Он снял с нее халат; маты были такие же теплые, как ее кожа. Они «катались по всему залу», сказала она; она попробовала разные позы йоги; он показал ей некоторые упражнения на растяжку. Обогреватели непрерывно гнали теплый воздух, и скоро оба вспотели. Утч говорила, что она никогда не чувствовала себя такой гибкой. Потом Северин вошел в таинственно белеющий круг на центральном мате, пальцы его ног уперлись прямо в светлую линию. Он ждал ее: он был серьезен. Утч сказала, что ощутила некоторое беспокойство, хотя, конечно, доверяла ему. Она стояла на противоположной стороне круга и глубоко дышала. Она наклонила голову и вытянула шею. Его руки безостановочно двигались на фоне облитых лунным светом бедер. Она разминала пальцы так, как обычно делал Тирон Уильямс перед поединком.
– Wie gehts? – спросил Северин своим туннельным голосом.
– Gut, – сказала Утч хрипло, но громко.
И тут Северин услышал какой-то свисток в голове и двинулся через круг по направлению к ней – не быстро и даже не совсем точно к ней. Опять она почувствовала что-то вроде страха, но когда он выбросил руку и схватил ее сзади за шею, она ожила: поднырнула ему под грудь и попыталась ударить его по коленям изо всех сил. Он отпрянул, потом опять стал наплывать на нее; она размахнулась, целясь ему в голову, но это была ошибка, и он схватил ее. Он так быстро перекинул ее через себя, что она и ахнуть не успела; движение было сильным, но четким и не причинило ей ни малейшей боли. Он держал ее плотно, не давая шевельнуться. Его круглое мощное плечо уперлось ей в пах, рука протиснулась между ног, ладонь лежала на позвоночнике. Она дернулась, но в ту же секунду обнаружила, что лежит на мате. Она попыталась встать на колени. Он придавил ее к мату. Грубым его никак нельзя было назвать: ей казалось, будто у нее два тела, двигающихся согласно друг с другом. Напряжения не было, просто его вес распластал ее. Руки ее тяжелели, пытаясь поднять его; ее спина ощущала тяжесть его груди. Голова ее безвольно поникла, и она почувствовала его губы на своей шее. Она утопала в мягком мате. В лунном свете их тела блестели, даже, казалось, фосфоресцировали. Мат отдавал тепло обратно. Тела их были скользкими. Они сгибались словно сами собой. Все вокруг было скользким, но она как-то умудрялась упираться пятками. Над его уютным плечом она видела луну, плывущую по лабиринту плюща. То ли голуби ворковали слишком громко, то ли она не узнавала собственного голоса. Она клялась, что легкие взмахи голубиных крыльев приподняли ее над матом. Она кончала, она кончала, она ждала его – когда он кончит, она думала, что по взмаху руки невидимого судьи они оба плашмя упадут на мат. Вместо этого она просто снова почувствовала его сокрушительную тяжесть, и наступила странная тишина, только огромные лопасти обогревателей без устали вращались, но звук этот был настолько монотонный, что его трудно было назвать шумом. Они откатились друг от друга, но пальцы их соприкасались. Она не помнит, кто начал смеяться первым, когда он взял полотенце и стал вытирать то, что они оставили на мате. Он отбросил полотенце в угол, и Утч представила себе, как там всю ночь размножаются полотенца. На следующий день удивленные борцы увидят целую гору полотенец.
Их смех прокатился по старому треку, эхом отозвался в пещерах под бассейном. Потом они плавали, грелись в сауне; и снова плавали. Я представлял себе, как они осваивали новую территорию, как собаки оставляя повсюду метки.
– Боже, вы хоть разговаривали? – спросил я.
Утч улыбнулась.
Воображаю, сколько яиц они съели – раковина была полна скорлупками до самого верха.
– Ja, мы немного разговаривали.
– О чем?
– Он все время спрашивал, как дела: «Wie gehts?» А я все время отвечала: «Gut! Gut!»
Насколько хорошо? – хотел я спросить с холодной саркастической улыбкой, но невозмутимость Утч среди хлебных крошек и пятен от желтка лишала меня дара речи.
Над нашим кухонным столом висит репродукция картины Брейгеля «Битва Масленицы и Поста». Я затерялся в образах минувшего. Я вообразил себя на картине Брейгеля. Я вошел в его мир; я уменьшился в размерах, надел деревянные башмаки и прошелся по нидерландскому городку.
– С тобой все в порядке? – спросила Утч, но я уже пребывал в 1559 году.
Я вдыхал аромат пекущихся вафель (Пепельная среда[10] была на носу, и обычай требовал масленичного гулянья). Я поеживался, вышагивая в своих лосинах. Мой гульфик слегка натирал.
На великой картине я проталкиваюсь через толпу простолюдинов, мрачных, в темных одеждах. Они топчутся около церкви, но набожностью тут и не пахнет. Женщины торгуют рыбой. Пост и его дружки – тощая баба, монахиня и монах – вот-вот подерутся. Толстяк, оседлавший бочку, весь пропахший кислым элем, символизирует Карнавал. Он крутит на вертеле поросенка, его окружают гуляки в масках со всеми атрибутами веселья и разврата. Около таверны народу гораздо больше, чем у церкви. Я смотрю представление комедии «Грязная невеста». Кажется, кто-то меня трогает, щиплет за зад, улыбки всех женщин одинаково похабны. Я проталкиваюсь через толпу, меня хватают чьи-то руки. Надо быть осторожным, чтобы не наступить на алчущего нищего, калеку, слепца, карлика, горбуна. Тела их повсюду. Женщина в шляпе странницы умоляет меня: «Великодушный сэр, подайте несчастным». Ее рот – темная яма.
Из двадцатого столетия Утч спрашивает меня:
– Ты идешь спать?
Откуда я знаю? Я только придумываю свою жизнь, но на картине я всегда узнавал себя: я вон тот, хорошо одетый. Состоятельный бюргер? А может быть, аристократ? Я никогда точно не мог определить мой статус. Я – в черном плаще, дорогом, подбитом мехом; волосы подстрижены как у школяра, на груди – расшитый кошелек, из кармана торчит молитвенник в богатом переплете, на голове мягкая кожаная шляпа. Я прохожу мимо слепца, но он не просто слеп. Он ужасен, у него нет глаз! Лицо его как бы не завершено – жестокий умысел художника: там, где должны быть глаза, бледная, прозрачная пленка над провалами глазниц. Я даю ему монету, не взглянув на него. Группа монахинь провожает меня застывшими улыбками. Может быть, я – щедрый благотворитель? Они чего-то ждут от меня? Меня преследует, а может, просто идет за мной мальчик, или карлик, и несет что-то вроде мольберта или вращающегося табурета – обычной принадлежности пианино. Это мне? Я художник? А может, я усядусь где-нибудь и начну играть? Между прочим, на картине я – единственный явно не крестьянского происхождения, единственный, у кого есть слуга. И то, что он несет, скорее всего, моя церковная скамеечка. Прочие на картине тоже тащат какие-то сиденья в церковь – грубую крестьянскую мебель. Но только у меня есть слуга, который несет мою вещь. Может, я стряпчий или даже мэр.