– Ты хочешь сказать, возможно, ты никогда не поймешь, кого любишь – его или меня? – спросил Гомер.
– Знаешь, от чего все зависит? От того, в какой мере он будет во мне нуждаться, – сказала Кенди.
Гомер положил руку туда, где волосы у нее уже отросли и были шелковистые, как раньше.
– А ты никогда не думала, что я тоже в тебе нуждаюсь? – спросил он.
Кенди повернулась на другой бок, спиной к Гомеру, а его руку переложила к себе на грудь.
– Остается только надеяться и ждать, – сказала она.
– Придет срок, когда ждать будет нельзя.
– Какой срок? – спросила Кенди, и он рукой, лежащей на груди, почувствовал, что у нее пресеклось дыхание.
– Анджел вырастет, и нам придется ему открыть, что он не сирота и кто родители. В этом все дело. Я не хочу, чтобы он считал себя сиротой.
– Об Анджеле я не беспокоюсь, – сказала Кенди. – Анджел купается в любви. Я беспокоюсь о нас с тобой.
– И о Уолли.
– Мы просто сойдем с ума.
– Не сойдем, – сказал Гомер. – У нас есть Анджел. Нам его растить. Ему нужно, чтобы его любили.
– Нам это тоже нужно.
– Нужно, но нам осталось только ждать и надеяться, – чуть не со злорадством проговорил Гомер.
Весенний сквозняк овеял их разгоряченные тела. Он принес с собой сладковатый запах гнилых яблок, такой сильный, что он как нашатырем ударил в нос. Гомер снял руку с груди Кенди и прикрыл нос и рот.
В начале лета Кенди получила весточку от самого Уолли. Это было первое письмо после того, как год назад японцы сбили его самолет.
В больнице на Цейлоне его лечили полтора месяца. Врачи не отпускали его, пока не прекратится мышечный тремор, не улучшится речь (от недоедания он говорил как во сне) и он не прибавит пятнадцати фунтов. Писал он из больницы в Нью-Дели. Пролежав там месяц, Уолли набрал еще десять фунтов. Он писал, что пристрастился добавлять в чай корицу и что вся его жизнь в больнице проходит под стук сандалий.
Ему обещали, что он поедет домой, как только вес его достигнет ста сорока фунтов и он освоит упражнения, необходимые для окончательной поправки. Из-за цензуры он не мог написать, каким маршрутом его отправят домой. Но зато сообщил, что с мужской потенцией у него все в порядке, надеясь, что цензор эту фразу не вымарает, учтет паралич нижних конечностей. И он не ошибся, эти слова цензор оставил. Уолли все еще не знал, что детей у него не будет, знал только, что в мочеполовую систему попала инфекция, но ее залечили.
«А как Гомер? Я очень о нем скучаю», – писал Уолли.
Но не эта строка сокрушила Кенди. Сокрушила первая фраза. Письмо начиналось так: «Боюсь, что ты не захочешь выйти замуж за калеку».
Лежа в своей узкой девичьей постели, убаюкиваемая прибоем, Кенди вглядывалась в фотографию матери на ночном столике. Как ей нужен был сейчас ее совет! Она не знала матери, и, наверное, поэтому ей сейчас вспомнился ее первый вечер в Сент-Облаке. Они вошли в спальню мальчиков, д-р Кедр читал им кусок из «Больших надежд». Ей не забыть услышанную тогда громко и отчетливо произнесенную фразу: «Я проснулся, но сон не принес облегчения; я чувствовал себя глубоко несчастным». То ли Уилбур Кедр заранее наметил окончить чтение на этой фразе, то ли, увидев в дверях Гомера и Кенди (резкий свет коридорной лампочки осенял их головы приютским нимбом), от неожиданности остановился; так или иначе, дальше он читать не стал и захлопнул книгу. Вот таким печальным приветствием встретил ее приют. В тот вечер с ним она и заснула.