Изменить стиль страницы

Разверзшиеся хляби с грохотом обрушивали потоки воды на зеленую кровлю джунглей, но хоть, слава Богу, не на головы; насыщенность влагой была, однако, так велика, что их на каждом шагу осыпали каскады капель. В промежутки между ливнями солнечные лучи не пробивались сквозь толщу листьев, а хриплый хор птиц, молчащих в ненастье, возобновлял голосистый протест против муссонов, оглушая сильнее, чем барабанная дробь дождя.

Бортрадист и командир экипажа представления не имели, где второй пилот и капитан Уортингтон. На пятый день они вышли к деревне, где их ждал уже сутки второй пилот. Пиявки высосали из него много крови: он шел сквозь джунгли один, и их некому было снимать. Они гроздьями висели у него на спине между лопатками; местные крестьяне ловко снимали их, используя вместо сигарет раскаленные кончики бамбуковых палочек. В деревне жили дружески настроенные бирманцы, по-английски никто не говорил, но они знаками дали понять, что не любят вторгшихся к ним японцев и знают дорогу в Китай.

Уолли все не появлялся. Второй пилот приземлился в бамбуковой роще. Стволы бамбука были здесь толще мужского бедра; и дорогу приходилось прорубать мачете, отчего очень скоро его лезвие перестало отличаться от тупой стороны.

Бирманцы объяснили, что в деревне опасно дожидаться Уолли, и несколько крестьян вызвались провести летчиков до китайской границы. Перед дорогой лица им натерли кашицей каких-то ягод, вплели в волосы орхидеи, и летчики перестали походить на белых людей.

Шли двадцать дней, проделав пешком двести двадцать пять миль. Еду не готовили, и к концу пути рис весь заплесневел – дождь лил день и ночь. У командира экипажа начались запоры, второй пилот, напротив, погибал от изнуряющего поноса. У бортрадиста стул походил на кроличьи катышки, пятнадцать дней из двадцати его трясла лихорадка без температуры, да еще он подхватил стригущий лишай. Каждый потерял сорок фунтов веса.

На американской базе в Китае их неделю держали в лазарете. Потом отправили самолетом обратно в Индию; второго пилота госпитализировали – для лечения и диагноза, никто не мог понять, какая в нем завелась амеба. У командира экипажа был» явно что-то с кишечником, его тоже оставили в Индии. А бортрадист со своим лишаем вернулся в строй.

«В лазарете у нас отобрали все вещи, – читала Олив. – А когда вернули, все было смешано в кучу. И мы обнаружили среди вещей четыре компаса. Нас было трое, а компасов четыре; – Значит, кто-то прыгнул, случайно прихватив компас капитана Уортингтона. А в этой части Бирмы, по его словам, лучше взорваться с самолетом, чем приземлиться без компаса».

В августе 194…года Бирма официально объявила войну Великобритании и Соединенным Штатам. И Кенди сказала Гомеру, что не может больше сидеть с ним на пирсе, где они с Уолли провели столько вечеров. Ей нужно побыть одной, куда-то забиться. Когда она сидит на дальнем краю пирса, ее так и тянет броситься в воду. Присутствие Гомера ей не помогало.

– Я знаю одно место, – сказал ей Гомер.

Может, Олив права, подумал он; может, действительно они не зря мыли и красили дом сидра. Когда шел дождь, Кенди сидела внутри, слушала, как звонко стучат капли по жестяной крыше. Она думала про джунгли, так ли стучит там дождь по листьям, похож ли сладковатый запах гнилых яблок на гнилостные удушливые испарения тропического леса. В ясные ночи Кенди сидела на крыше. Иногда позволяла Гомеру посидеть с ней, слушала его рассказы. На побережье ни огонька, не было мистера Роза с его побасенками, и Гомер отважился поведать ей всю свою жизнь.

Этим летом Уилбур Кедр опять писал Рузвельту и его жене. Он столько раз писал им под сенью эфирных созвездий, что не; был уверен, писал ли вообще, да еще двум адресатам.

Начинал он обычно словами: «Дорогой мистер Президент» или «дорогая миссис Рузвельт»; но, бывало, впадал в неофициальный тон, и тогда его рука выводила: «Дорогой Франклин Делано Рузвельт», а одно письмо почему-то начал даже несколько фамильярно – «Дорогая Элеонора».

Этим летом, преисполненный любви, он обратился к президенту запросто: «Мистер Рузвельт, я знаю, что Вы очень заняты войной, но я так уверен в Вашей гуманности, в Вашем понимании своего долга перед всеми страждущими и особенно детьми…» Миссис Рузвельт д-р Кедр писал: «Я знаю, Ваш муж очень занят, но умоляю Вас, обратите его внимание на дело исключительной важности – оно касается прав женщин и горькой участи никому не нужных детей».

Причудливые созвездия, озаряющие потолок провизорской, наверное, путали мысли д-ра Кедра, что сказывалось и на его слоге.

«Те самые люди, – строчил он, – которые пекутся о неродившихся детях, отказываются думать о живых, когда факт рождения свершился. Они трубят на каждом углу о своей любви к неродившимся, а ради родившихся не шевельнут пальцем. Им наплевать на бедных, угнетаемых и отверженных. Эти помощи от них не дождутся!

Как объяснить это пристрастие к зародышу и бессердечие к детям, которые никому не нужны и которых в жизни ждет столько обид? Противники аборта клеймят женщин, повинных в случайной беременности, осуждают бедняков, как будто те сами виноваты в своей нищете. Не заводить много детей – это единственное, чем они могут помочь себе. Но они лишены права выбора, а я всегда думал, что свобода выбора – отличительная черта демократии, отличительная черта Америки!

Чета Рузвельтов – наши национальные герои! Во всяком случае, вы герои в моих глазах. Так как же Вы можете мириться с антиамериканским, антидемократическим законом, запрещающим аборты?!»

Поставив восклицательный знак, д-р Кедр начал ораторствовать. Сестра Эдна подошла к двери провизорской и постучала в матовое стекло двери.

– Общество, где постоянно рождаются на свет жертвы случайного зачатия, демократическим назвать нельзя, – обличал д-р Кедр. – Мы что, обезьяны? Если мы хотим, чтобы родители несли ответственность за детей, надо дать им право выбора, рожать или нет. О чем вы, люди, думаете? Вы безумны! Вы чудовищны! – Последние слова д-р Кедр выкрикнул громовым голосом, сестра Эдна вошла в провизорскую и потрясла его.

– Уилбур, – сказала она. – Вас услышат дети, матери. Вас все услышат.