– Нет.
Даша рассмеялась.
– Говорили, что вы Анин „коханок“.
– Кому это они говорили?
– Сами с собой говорили.
– Ворона весть принесла.
– Ворона, именуемая панею Свентоховскою.
– А ей кто доложил?
– Ах, Нестор Игнатьич! Слухом, сударь, земля полнится!
Долинский ничего не отвечал.
– А странный вы господин! – начала, подумав, Даша. – Громами гремите против предрассудков, а самим ух как жутко становится, если дело начистоту выходит! Что же вам! Разве вы не любите сестры или стыдитесь быть ее, как они говорят „коханком“?
– Да мне все равно, только… зачем? Я ведь знаю, что у этих господ значит коханек. – Мне это, конечно, все равно, а…
– А кому ж неравно? Уж не за сестру ли вы печалитесь? Мы с ней люди простые, в пансионах не воспитывались: едим пряники неписаные.
– Да я ж ведь ничего и не сказал, кажется.
– А только подумал! – отвечала с иронией Даша. – Нет. Нестор Игнатьич, крепко еще, верно, сидят в нас бабушкины-то присказки!
Даша тоже задумалась и стала смотреть на свечу, а Долинский молча прошелся несколько раз по комнате и сказал:
– Ложитесь спать, Даша. Даша не отвечала.
– Идите в постель, Дора, – повторил через минуту Долинский.
Даша молча встала, пожала Долинскому руку и, выходя из комнаты, громко продекламировала:
Глава шестая
Все обстоит благополучно
Путешественники наши пробыли в Варшаве пять дней и написали Анне Михайловне два длинных письма. На шестой день панна Свентоховская проводила их на железную дорогу. Усаживая Дашу в вагон, она шепнула ей несколько слов, на которые та отвечала гримаскою. Дорогою Даша первый день чувствовала себя несколько слабою. Закачало ее, и потому Долинский решился вовсе не везти ее ночами. Но на другой день Даше было гораздо лучше, и она хохотала над Долинским, представляя, какое у него длинное лицо бывает, когда она охнет.
– Смотрите, Нестор Игнатьич, – говорила она, – чтоб в самом деле не вышло на слова пани Свентоховской. В самом деле, как она говорит, „небеспечно“ вам, кажется, разгуливаться со мной по белу свету. Чего доброго, влюбитесь вы в меня. В два-то года, живя вместе, вы меня не рассмотрели хорошенько, а теперь вот делать вам нечего, со скуки как раз злой недуг приключится. Вот анекдот-то выйдет! Хоть со света бежи тогда.
– Что вы выдумываете, Дорушка!
– А что ж! Все под богом ходим. Разве уж в меня и влюбиться нельзя?
– Какая вы хорошенькая! – смеясь, воскликнул Долинский.
– Вот то-то и оно! В Варшаве, в царстве женской красоты таковою признана.
– А кстати, Дора, я и забыл вас спросить: как вам понравилась Варшава?
– Очень хороший, типический город.
– А варшавяне?
– Мужчины или женщины?
– Те и другие?
– Одним словом на это отвечать нельзя.
– Ну, можете двумя словами.
– В поляках мне одно только нравится, а в польках одно только не нравится.
– Значит, в мужчинах вы заметили только одну добродетель, а в женщинах только один порок?
– Не то совсем. Мужчины почти точно такие же, как и наши; даже у этих легкости этой ненавистной, пожалуй, как будто, еще и больше—это мне противно; но они вот чем умнее: они за одним другого не забывают.
– Как это, Дорушка?
– А так! У них пению время, а молитве час. Они не требуют, чтоб люди уродами поделались за то, что их матери не в тот, а в другой год родили. У них божие идет богови, а кесарево кесареви. Они и живут, и думают, и любят, и не надоедают своим женщинам одною докучною фразою. Мне, вы знаете, смерть надоели эти наши ораторы! Все чувства боятся! Сердчишек не дал бог, а они еще мечами картонными отмахиваются. Любовь и привязанность будто чему-нибудь хорошему могут мешать? Будто любовь чему-нибудь мешает.
Даша разгорячилась.
– Шуты святочные! – сказала она с презрением и стала смотреть в окошко вагона.
– Ну, а о женщинах-то польских что же вы, Даша, расскажете?
Даша обернулась с веселой улыбкой.
– Прелесть! Я не знаю, где у вас царь в голове был, Долинский?
– Когда?
– Когда вы черт знает как обрешетились. Долинский ничего не отвечал, и по лицу его пробежала тучка. Даша поняла, что она тронула больную рану Долинского. Она тронула его пальчиком по губам и сказала:
– У-У, бука! Стыдно дуться! Городничий поедет и губы отдавит.
Долинский вздохнул.
– А знаете же, что я одно только невзлюбила в польках? – заговаривала Дора.
– Что? – спросил в свою очередь Долинский, проведя рукою по лбу.
– Отгадайте!
– Бог вас знает, Дорушка! – отвечал Долинский, все еще не вошедший в свою тарелку.
– Ну, отгадайте!
– Да, право, не знаю.
Даша нагнулась, и, пристально посмотрев в глаза Долинского, спросила:
– Вы, кажется, все еще дуетесь?
– Нет, за что же?
– То-то. Видели вы, как поляки лошадей запрягают?
– Видел.
– Ну, как?
– В шоры.
– Нет, вот тут на голову – как это называется?
Даша приложила ладони к своим вискам.
– Наглазники.
– Ну, да, наглазники. Вот эти самые наглазники есть у польских женщин. По дороге они идут хорошо, а в сторону ничего не видят. Или одна крайность, или другая чрезвычайность.
– Как это, Дорушка?
– А так: или строгость, или уж распущенность, есть своеволие, а между тем свободы честной нет.
– А у наших есть?
– Ну, как же равнять! – отвечала, качая головкой, Дора.
– Способнее, полагаете, наши к честной свободе-то?
– Еще бы! Как их можно и сравнивать в этом отношении! У наших, действительно, смелость; наши женщины—хорошие женщины; они, действительно, хотят быть честно свободными.
– Да много ли их?
– Разумеется, немного пока; а погодите, я уверена, что с нашими женщинами будет жить легче, чем со всякими другими. Ведь неплохо и теперь живется с ними? – добавила она, улыбаясь.
– Хорошо, Дорушка, – отвечал спокойно Долинский.
– А что, кого вспомнили? Долинский улыбнулся и отвечал:
– Какая вы наблюдательная, Дора!
– А вы это только теперь заметили?
– Только теперь.
– Ну, да! Ведь я недаром говорила, что в два года вы меня хорошенько не рассмотрели!
Даша помолчала, вздохнула и проговорила:
– Что-то она теперь поделывает?
На другой день, по приезде в Ниццу, Долинский оставил Дашу в гостинице, а сам до изнеможения бегал, отыскивая квартиру. Задача была немалая. Даша хотела жить как можно дальше от людных улиц и как можно ближе к морю. Она хотела иметь комнату в нижнем этаже, с окнами в сад, невысоко и недорого.
После долгих поисков, наконец, нашлась такая квартира у старой француженки, m-me Бюжар. Это были три комнатки в маленьком флигельке, с окнами, выходящими на уединенный садик. M-me Бюжар, старушка с очень добродушным лицом, взялась приносить постояльцам обед и два раза в день навещать их и исполнять все, что будет нужно для больной русской синьоры. Сама старушка, вместе с двумя желтенькими курочками и черным голландским петухом, жила в крошечной комнатке в другом флигельке, выходившем в тот же садик. Квартира очень понравилась Даше, и вечером того же дня они в нее переехали. Даша заняла большую комнату с двумя большими окнами, а Долинский поместился в маленьком кабинетике… Кроме того, у них было нечто вроде зальца, разделявшего собою их комнаты. На другой день Долинский пригласил лучшего доктора, который осмотрел больную и с покойным видом объявил, что она вовсе не в таком положении, как им кажется. Сделав необходимые гигиенические наставления Доре, доктор уехал, обещав навещать ее через два дня в третий. М-те Бюжар оказалась драгоценным существом. Она услуживала синьоре Доре с искренним радушием и со всегдашней французской веселостью. Впрочем, Даша и мало требовала услуг. Утром она открывала окошечко и кричала: „m-me Бюжар!“ Из другого окна ей весело откликались словом: „Signora Dorra!“ и старуха, переваливаясь, бежала и помогала ей сделать что нужно. Утром старуха убирала их комнаты да приносила обед. Больше Долинский и Даша ничего не требовали, и старуха очень полюбила своих тихих и непривередливых жильцов. Жизнь началась очень приятная. Долинский отдыхал после срочной работы и трудился только тогда, когда ему хотелось, а Даша поправлялась не по дням, а по часам, и опять стала делаться той же обворожительной, розовой ундиной, какою она была до своей несчастной болезни. Только алые пятна все еще не сходили с ее нежных щечек. Днем Долинский читал Даше вслух или работал. Он написал Другую повесть и совсем приготовлял ее к отсылке в Россию. Писанная на свободе повесть была очень удачна. Даша хорошо знала эту повесть. Она знала, что автор часто говорит в ней о самом себе и о людях, помявших его в своих перчатках. Она заставляла Долинского по несколько раз повторять ей некоторые места и часто над многими крепко и долго задумывалась.