Боцман меня разбудил.

- Вы, - говорит, - ваше благородие, ужасно колобродите и руками брылявитесь! Перекреститесь.

Я перекрестился и успокоился.

В самом деле, что за глупость: ведь я не царь Салтан, и Никитушка не Гвидон Салтанович; не посадят же его с матерью в бочку и не бросят в море!

Так и странствую в таком душевном расположении от одного берегового пункта к другому, водворяю порядки и снабжаю людей продовольствием. И вдруг на одном из дальних островков получаю депешу: совершенно благополучно родился сын, - "sehr kraftiger Knabe" {Очень сильный мальчик - нем.}. Все тревоги минули: таким именно kraftiger Knabe и должен был появиться Никита! "Sehr kraftiger". Молодец! Знай наших комаринских!

Сами можете себе вообразить, как я после известия о рождении сына нетерпеливо кончал свои визиты к остальным маякам и с каким чувством через две недели выскочил с катера на родной берег этого города, где меня ждали жена и ребенок.

На самой пристани матрос передает приказание моего начальника явиться к нему прямо сию минуту.

Досадно, а делать нечего: еду.

Добрейший барон Андрей Васильевич прямо заключает меня в свои объятия, смотрит на меня своими ласковыми синими глазами и, пожимая руки, говорит:

- Ну, поздравляю, молодой отец, поздравляю! Извините, что я вас задержал и не пустил прямо домой, но это необходимо. Лина еще слаба, ведь она немножко обсчиталась числом, но зато Фриде - славный мальчик.

Я сначала не понял, что такое. Какой Фриде!

- Кто это, - говорю, - Фриде?

- А этот ваш славный мальчик! Мы его вчера окрестили и все думали: какое ему дать имя, чтобы оно понравилось...

Я перебил:

- И как же, - говорю, - вы его назвали?

- Готфрид, мои милый, Готфрид! Это всем нам понравилось, и пастор назвал его Готфрид.

- Пастор! - закричал я.

- Да, конечно, пастор, наш добрый и ученый пастор. Я нарочно позвал его. Я другого не хотел, потому что это ведь он, который открыл, что надо перенесть двоеточие после слова "Глас вопиет в пустыне: приготовьте путь Богу". Старое чтение не годится.

- Позвольте, - говорю, - но ведь я его задушу моими руками!

- Кого это?

- Этого пастора!

- За то, что он перенес двоеточие?

- Нет, за то, что он смел окрестить моего сына! Барон выразил лицом полнейшее недоумение.

- Как зачем окрестил сына? Как душить нашего пастора? Разве можно не крестить?

- Его должен был крестить русский священник!

- А!.. Я этого не знал, не знал. Я думал, вы так хотите! Но ведь лютеране очень хорошие христиане.

- Все это верно, но я сам русский, и мои родные русские, и дети мои должны принадлежать к русской вере.

- Не знал, не знал!

- Зачем же мои семейные, жена, теща не подождали моего возвращения?

- Не знаю - судьба, перст...

- Какая, ваше превосходительство, судьба! Судьба вот была в чем, вот чего хотели все мои русские родные!

Рассказал ему все и прибавил:

- Вот какова должна была быть настоящая судьба и имя, и вера этого ребенка, а теперь все это вывернули вон. Я этого не могу снесть.

- В таком случае вы здесь прежде успокойтесь.

- Нечем мне успокоиться! Это останется навсегда, что у меня первый сын - немец.

- Но ведь немцы также очень хорошие люди.

- Хорошие, да я-то этого не ожидал.

- А перст Божий показал.

Ну что еще с ним говорить! Бегу домой.

Отворила сама теща, - как всегда, в буклях, в чепце и в кожаном поясе, во всем своем добром здоровье и в полном наряде, - и говорит мне:

- Тссс! Потише... Фриде спит...

- Покажите мне его.

- Подожди, это сейчас нельзя.

- Нет, покажите, а то я сойду с ума! Я лопну с досады.

Показали мне мальчишку. Славный! Я его обнял и зарыдал.

- Ах ты, - говорю, - Никитка, Никитка! За что только тебя, беднягу, оборотили в Готфрида!

Выплакался досыта и ничего не стал говорить до тех пор, пока жена оправилась.

Потом раз выбрал время и говорю:

- Что же это вы сделали, Лина? Как я напишу об этом на Арбат и в Калужскую губернию! Как я его когда-нибудь повезу к деду и бабушке или в Москву к дяде, русскому археологу и историку!

Она будто не понимает этого и ласкается: но я-то ведь понимаю, какое мое положение с новорожденным немцем. Встанут отец и мать: показывай, мол, нам колыванское производство, а что такое я им могу сказать, что я покажу? Вот, мол, я вам оттуда своего производства немца привез!.. Потрудитесь получить - называется Готфрид Бульонович, в ласкательной форме Фриде, в уничижительной - Фридька. Имя не трудное, а довольно потешное. Меня засмеют и со двора с немцем сгонят. Или, еще вернее, мне не поверят, потому что этому и нельзя поверить, чтоб я, калужанин, истинно русский человек, борец за право русской народности в здешнем крае, сам себе первенца немца родил! Ад и смерть.

Прыгал я, прыгал - разные глупости выдумывал, хотел дело поднимать, донос писать, перекрещивать, да на кого доносить станешь? На свою семью, на любимую жену, на добрую и всеми уважаемую тещу Венигрету, которую я и люблю и уважаю!.. Черт знает, что за положение!

Так ничего иного и не мог придумать, как признать "совершившийся факт", а в нем участие "перста", и затем начал врать моим старикам, что случилось несчастие: Никитки, пишу, нет, а вышел фос-куш.

Ничего другого в этом положении не выдумал.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Живем наново и опять так же невозмутимо хорошо, как жили. Мой немчик растет, и я его, разумеется, люблю. Мое ведь дитя! Мое рожденье! Лина превосходная мать, а баронесса Венигрета - превосходная бабушка. Фридька молодец и красавец. Барон Андрей Васильевич носит ему конфекты и со слезами слушает, когда Лина ему рассказывает, как я люблю дитя. Оботрет шелковым платочком свои слезливые голубые глазки, приложит ко лбу мальчика свой белый палец и шепчет:

- Перст Божий! перст! Мы все сами по себе не значим ничего. - И прочитает в немецком переводе из Гафиза:

Тщетно, художник, ты мнишь,

Что творений своих - ты создатель.

Меня повысили в должности и дали мне новый чин. Это поправило наши достатки. Прошло три года. Детей более не было. Лина прихварывала. Андрей Васильевич дал мне командировку в Англию для приема портовых заказов. Лине советовали полечиться в Дубельне у Нордштрема, в его гидропатической лечебнице. Я их завез туда и устроил в Майоренгофе, на самом берегу моря. Слагалось прекрасно: я пробуду месяца два за границей, а они у Нордштрема. Чудесный старик-немец и терпеть не мог остзейских немцев, все их ругал по-русски "прохвостами". Больных заставлял ходить по берегу то босиком, то совсем нагишом. В аптечное лечение не верил нисколько и над всеми докторами смеялся. Исключение делал только для одного московского Захарьина.