Изменить стиль страницы

– Я вас, граф, за то посылаю туда, – говорила императрица, давая Брюсу это не особенно приятное поручение, – что ваш славный дедушка не предуведомил нас в своем «календаре» о постигшем нас ныне несчастии... А сие он должен был сделать по долгу службы, – добавила она, улыбаясь.

Прошел и май, а Москва все звонила в колокола, ожидая каменного дождя да огненной реки.

Прошел июнь, нет каменного дождя. Прошел июль, нет огненной реки. Страшные пророчества «пифика» еще впереди.

Наступил август. Мертвые тела уже валяются по улицам и гниют под лучами знойного солнца.

– Да, погребать уже некому, – мрачно сказал Еропкин. – Полицейские десятские все перемерли.

– Оставим мертвецов погребать мертвых, ваше превосходительство, – загадочно сказал веселый доктор.

– Как? – вскинул на него глаза Еропкин.

– У нас, ваше превосходительство, есть много живых мертвецов: ими полна розыскная экспедиция, а равно тюрьмы. Пусть преступники, осужденные на смерть или на каторгу, погребают мертвых. Их следует выпустить из острогов, одеть в одежду мортусов и определить в погребателей!

– Прекрасная мысль, господин доктор! – обрадовался Еропкин. – Они будут рады...

– И не убегут никуда, нельзя теперь из Москвы без виду пробраться.

И целые роты арестантов превращаются в мортусов.

Москва начинает представлять ужасающую картину. С утра до ночи скрипят по городу немазаные телеги, управляемые мортусами в их страшных костюмах и с длинными баграми в руках. Они ищут трупы – да чего искать! – они валяются по улицам, по площадям, по перекресткам, около аналоев, над которыми духовенство возносит тщетные моления вместе с обезумевшим от страха народом.

«Ежедневно, от утра до ночи, – говорил очевидец – тысячами фурманщики в масках и вощаных плащах – воплощенные дьяволы! – длинными крючьями таскают трупы из вымороченных домов, другие подымают их на улицах, кладут на телеги и везут за город, а не к церквам, где они прежде похоронились. У кого рука в колесе, у кого нога, у кого голова через край висит и обезображенная безобразно мотается. Человек по двадцать разом взваливают на телегу. Трупы умерших выбрасываются на улицы, тайно зарываются в садах, огородах и подвалах...»

Вон через Красную площадь, мимо Лобного места, скрипя немазаными колесами, проезжает огромная фура, на которой виднеется целая гора трупов... Мертвецы, накиданные на фуру, лежат в потрясающих позах: иному страшную позу дала сама смерть, скорчив и перегнув в три погибели; кого неловко зацепил багор мортуса и в картинном до ужаса положении поместил среди других мертвецов; кого, по-видимому, переехала тяжелая фура мортуса и раздавила ему лицо; из другого голодные собаки повырвали кусками почерневшее тело. Головы. Ноги. Руки. Бороды. Молодое и старое, полунагое и нагое совсем тело. Тут же и тот несчастный нищий, который, сняв с мертвеца его губительные ризы, прикрыл ими свои лохмотья – и тут же недалеко умер в чужих, смертоносных ризах. Все это свалено в кучу, как комья грязи, болтается, бьется и трется об колеса, издавая ужасающий смрад. И над всей этой горой трупов высится гигантская фигура страшного мортуса в маске и с багром в руках вместо кнута. Силач должен быть мортус-каторжник! Экую гору навалил трупов. Может, и сам он на своем веку перерезал и перегубил душ столько же, сколько везет теперь.

– Не-не, бисовая шкапа! – понукает он истомившуюся под тяжестью трупов ломовую лошадь.

Скучившийся близ аналоя, стоящего около церкви на площади, молящийся, коленопреклоненный народ при виде колесницы смерти с ужасом расступается. Около аналоя остается один знакомый уже нам «гулящий попик» в своей затасканной епитрахильке...

– Услыши ны, Боже! – возглашает он, воздев руки горе, – услыши ны, Боже, спасителю наш, упование всех концов земли и сущих в море далече, и милостив-милостив буди, владыко, о грехах наших и помилуй ны!

Каким-то стоном отчаяния вздыхают усталые от вздохов груди толпы вслед за этой горькой молитвой. А страшная телега все скрипит, приближаясь к аналою...

Толпа не хочет глядеть на нее, усиленно молится, глядя на церковь и на аналой. Тут же, в сторонке, стоит и горячо молится рыжий солдатик с красными бровями, и собачка его тут же.

А телега все ближе и ближе скрипит, по сердцу скрипит проклятая ось!

– Не-не, гаспидська шкура! – понукает мортус. Собачонка с каким-то странным, не то перепуганным, не то радостным, лаем бросается к страшной телеге. Мортус медленно поворачивает к ней свое замаскированное лицо и откидывается назад. Собачонка так и цепляется за телегу. Мортус грозит ей шестом.

– Цыть! Цыть! Бисова цуциня! – кричит мортус. – Не пидходь близко, сдохнешь...

Собачонка начинает визжать от радости и прыгать около ужасной телеги.

– А! Дурна Меланька, пизнала мене... – радостно говорит мортус.

Бежит с испугом и рыжий к телеге с трупами и крестится.

– Забродя! Хохол! Это ты? – нерешительно кричит он издали.

– Та я ж, бачишь.

– Да ты рази жив, братец!

– Та жив же ж, хиба тоби повылазило!..

– Господи! С нами крестная сила! – И рыжий опять крестится. – Свят-свят... Да какими судьбами? Ведь тебя, братец, убили, застрелили там...

– Ни, не вбили.

– Как не вбили! Что ты, перекрестись.

Мортус крестится, набожно поднимая свое страшное, черное подобие лица к куполу Василия Блаженного.

– Ах ты, Господи! Да это не нечистая сила. Он крестится. Ах ты, Господи! – диву дается рыжий.

А собачонка, так та совсем с ума сошла от радости: скачет впереди страшной колесницы, лает на лошадь, чуть за морду не хватает, лает на птицу, еле не очумевшую вместе с Москвою, на воздух, скачет на колеса.

– Та возьми ж дурне цуциня, возьми Меланьку, не пускай, а то, дурне, сдохне... Эчь воно яке! Цюцю, иродова дитина! – радуется страшный мортус.

– Да как же, братец ты мой, жив ты остался? – допытывался рыжий, следуя за телегой и боясь подойти к ней. – Ведь тебя застрелили...

– Та ни ж! Москаль погано стриля, не в голову, а в бик попав...

– Ну, да ты ж, чертов сын, умирал, как нас из карантея выпущали. Сказывали, что умрешь.

– Так бачь же ж, не вмер, выкрутився. Не-не-не! – понукал он лошадь, махая багром.

– Ну, а как же ты, братец, попал в черти? Ишь, какая образина! – удивился рыжий, глядя на своего бывшего товарища. – Черт чертом, только хвоста недостает.

– Не-не-не! – слышится монотонное понукание.

А тут новая, еще большая толпа молящихся. У аналоя, поставленного среди улицы, стоит старый сгорбленный священник с воздетыми к небу руками. Руки так и падают от усталости и всенародного моления от зари до зари. Из старых очей священника текут слезы и падают на пересохшую чумную, Богом забытую землю. Народ держит в руках зажженные свечи, точно себя самого отпевает. Эти теплящиеся среди бела дня свечи – это так страшно!

А священник беспомощно взывает к небу:

– О еже сохранитися граду сему, и всякому граду и стране, от глада, губительства, труса, потопа, огня, меча, нашествия иноплеменников, и междоусобной брани, и от мора сего всегубительного, Всемилостиве! О ежемилостиву и благоуветливу быти благому и человеколюбивому Богу нашему, отвратити всякий гнев, на ны движимый, и избавити ны от надлежащего и праведного сего прещения, помиловати ны...

«Господи помилуй!», «Господи прости!», «Господи отврати!» – стонет беспомощная толпа.

– Ну, ин сказывай, братец, как тебя в черти произвели, – допытывается рыжий.

– А як!.. Ого як москаль в мене стрилив, я и впав. А вин, бисив москаль, погано стриля, не в голову, а в бик. Я и ожив. А коли встав, вас уже не було там, и цуцинятко пропало... А меня в Москву як злодея отправили та в колодку. А теперь, бач, выпустили нас усих из колодок. От я и став чертом. А я втику!

– Ну, смотри, брат, пропадешь ты с своей Гарпинкой да Украинкой.

– А луче пропасти на воли, ниж оце так.

И он указал на свою телегу с трупами, на другие такие же телеги, то там, то здесь скрипевшие по улицам, на мортусов, волокших к возам свои жертвы, на молящийся в ужасе народ.