Изменить стиль страницы

– Отставки? Теперь именно! – воскликнула императрица, вставая с места и вопросительно глядя на присутствующих. – Значит, там хуже, чем как пишут.

– Хуже, государыня! – тихо сказал Орлов.

– Что же еще пишут? Докладывайте все разом: не бойтесь, не упаду в обморок. Я уже десять лет царствую. Благодарю Бога, все вынесла на своих плечах. Бог поможет, вынесу и это...

Она ходила, ломая руки, то подходя к докладчикам, которые пятились от нее, то делая круги по павильону. Светлые глаза ее полиняли, «сбежали», как говорится о линючем ситце.

– Девятнадцатого числа, ваше величество, Еропкин доносит, – снова начал Вяземский: – «Сколь злоключительны нынешние обстоятельства Москвы, о том вчерашний день по эстафете...»

– Когда же эта пришла? – обратилась императрица к Орлову.

– Через полчаса или менее после той, ваше величество... Этот курьер загнал лошадей...

– А! Узнать его имя. Дальше.

– «...я всеподданнейше доносил уже вашему императорскому величеству, а сим то еще всенижайше представить не пропускаю, что хотя дерзость явно произведенная в злодейском убийстве московского архиерея отчасти возмутившегося здешнего города мною и истреблена, и три дня прошло здесь в желанном спокойствии, но слухи, однако ж, с разных сторон доходящие до меня, всемилостивейшая государыня, одно мне приносят уведомление, что оставшее от злочестивых совещателей устремление свое во всей силе имеют всю зверскую их жестокость обратить на меня, обнадеживая себя, что они убийством меня и всех докторов скорей получат свободу от осмотров больных, от вывода в карантен, а притом и хоронить будут умерших внутри города, считая, что будто и тому я причиною, смущаясь притом и недозволением в бани ходить, грозят тем и подполковнику Макалову, у которого карантенные домы состоят в смотрении. Ожесточение предписанных злодеев так было чрезвычайно, что они не только кельи архиерейские, но и его домовую церковь, как иконостас, так и всю утварь совсем разграбили. Вышеобъясненные неудовольствия и угрозы злочестивых людей, как лютых тигров, от безрассудства их на меня пламенеющие за то одно, что я здесь в сенате и во всем городе один рачительным исполнителем всех тех учреждений, о которых вашему императорскому величеству высочайшими своими повелениями о карантенах предписать мне благоугодно было. Но вся жестокость злонравных людей, каковую по совещанию вкоренили они в свои грубые сердца, не имела силы ни умалить моей прилежности к порученному мне от вашего императорского величества делу, ни ужас...»

– Ну, ну, это слова. Я их давно знаю... Прочтите мне дело, – нетерпеливо сказала Екатерина.

Вяземский пробежал бумагу глазами.

– Он смущается, государыня, чтобы злодеи в теперешней его расслабленности не навлекли на него участи покойного архиерея, – проговорил Вяземский.

Императрица слегка нахмурила брови и бросила взгляд на Орлова.

– Он просит увольнения на время, – поторопился Орлов, – он говорит, что одно отрешение его от дел в состоянии будет успокоить безумную чернь.

– А! Понимаю... – и глаза ее сверкнули по-прежнему, – значит, мы должны уступить черни...

Все молчали, чего-то тревожно ожидая.

– Да? Так? – обратилась она к Вяземскому. – Уступить нам?

– Ни за что, ваше величество! – с силой сказали оба докладчика.

Императрица улыбнулась как-то странно.

– А я полагаю, что мы должны уступить, – сказала она твердо.

Все переглянулись: никто не находил, что сказать. Нашелся один Нарышкин.

– Тягучее золото, матушка, всегда уступает в грубости и неподатливости мерзкому чугуну, – играя с собачкой, вставил невинную лесть хитрый Левушка.

– Правда, правда, Левушка! – И императрица одобрительно кивнула головой своему «шпыню». – Но кого же мы пошлем на место Еропкина?– спросила она, ни к кому не обращаясь.

Все молчали.

– Меня, матушка, – сошкольничал Нарышкин.

Но Екатерина даже не взглянула на него.

– Я себя пошлю! – сказала она решительно.

Орлов встрепенулся. Вяземский спрятал свои лукавые глаза, которые как бы говорили: «Хитрить изволите, матушка..! Вы очень, очень умны, но и мы ведь не мимо носа нюхаем».

– Государыня! – возвысил голос Орлов. – При подписании первого манифеста о моровой язве вы изволили вспомнить Орловых...

Государыня милостиво взглянула на него, и глаза ее выразили ожидание...

– И я матушка, желаю иметь свою Чесму, – продолжал Орлов, – мне завидно брату Алексею.

Говоря это, он смотрел в землю, ожидая ответа императрицы, и по мере того, как она медлила с ответом, он бледнел. Нарышкин же между тем шалил с Муфти, повязывая ей голову шелковым фуляром, что делало собачонку похожею на старушку.

– Быть по сему! – сказала наконец императрица после томительного молчания. – Но я сама должна говорить с Москвою.

– Манифестен, матушка, я живо настрочу, – снова заговорил Нарышкин.

– Нет, Левушка, ты мастер в комедиях да в сатирах, а манифест мы и без тебя напишем – сказала императрица.

Она встала и последовала ко дворцу, сопровождаемая докладчиками и Нарышкиным с собачкою.

Войдя в кабинет, она тотчас же приказала Вяземскому сесть за сочинение манифеста.

– Да поискуснее, смотри, батюшка-князь, а главное, покороче, для черни, – добавила она. – Дело щекотливое.

Когда Вяземский уселся писать, императрица позвонила. Вошел угрюмый лакей, очень любимый Екатериною за его честность и даже ворчливость.

– Здорово, Захар! Позови Марью Саввишну.

Захар поклонился и начал укоризненно качать головой...

– Что, Захар, чем я перед тобой провинилась? – спросила, улыбаясь, императрица.

– Да как же тебе, матушка, не стыдно! Точно у русской царицы слуг нет. Встала нынче ни свет ни заря, когда еще девки дрыхнули, да сама и ну шарить, одеваться, чтоб только не тревожить этих сорок, прости Господи! Да и надела капотишко-то во какой! Ветром подбитый, а на дворе-то холодно. Эх! А тоже русская царица!

– Ну, виновата, Захарушка, никогда не буду.

Захар махнул рукой и угрюмо удалился. За ним вошла средних лет женщина, с полным и, по-видимому, добродушным лицом, лицом совершенно простой русской бабы, но тоже с двойным, гарнитурового цвета блеском в серых глазах.

– Вот что, Марья Саввишна, – сказала императрица вошедшей женщине, – вели мне голову сейчас же чесать, да только без пудры. А то вчера просматривала я счеты и нашла, что на мою голову в год выходит пудры 365 пудов, по пуду на день. А я все не догадаюсь, отчего это у меня голова так тяжела, а это от пудры.

Марья Саввишна добродушно засмеялась: но этот добродушный смех должен был ножом пройти по сердцу того, кто подал императрице счет о пудре.

– Что же, матушка-государыня, твоя головка непростая, оттого и пудры на нее столько идет, – болтал Нарышкин, продолжая играть с собачкой. – Вот блаженной памяти царю Петру Алексеичу тоже раз подали счетец. Однажды, просматривая работы на рейде, он изволил промочить себе ножки.

– Уж и ножки, – улыбнулась Екатерина.

– Точно так, матушка, ножки, – продолжал Нарышкин, – и сделался у его величества насморк. Государь тут же приказал подать ему сальную свечу и помазал нос. Ну, с тех пор по счетам адмиралтейств-ревизион-цухт-конторы и показывали по пуду свечей в сутки на насморк государя.

– Ну, Левушка, уж это ты сам сочинил, – заметила императрица, поглядывая на Вяземского, который усердно писал, часто потирая себе то лоб, то переносицу, как бы выдавливая изо лба самые энергичные выражения.

Наконец он положил перо.

– Готово? – нетерпеливо спросила императрица.

– Готово, ваше величество, – отвечал Вяземский, делая на бумаге поправки, – не знаю только, как изволите найти мое сочинение.

– Послушаем. Ну, начинай, сегодня манифест должен быть напечатан и отправлен.

Вяземский начал: «Божиею милостию...»

– Хорошо, хорошо. Текст-то как начинается? – нетерпеливо перебила его императрица.

– «Взирая с матерним прискорбием и негодованием...»