– именно так, неадекватно, стихотворение напечатано в сборнике, подготовленном Андреевой и Ровнером4 (в двухтомнике, в т. 1, на с. 182—183, естественно, воспроизведен авторский вид текста, в двух вариантах, но без искусственного разбиения на строки). Помимо обессмысливания заголовка, обессмысливается и весь текст. Построенный на нарочитых повторах, деформирующих последующие участки текста, как бы «наматывающихся» на пустой центр графического листа, текст оказывается «скрывающим» как свою неавангардную суть (внешняя форма сугубо авангардна, внутренняя – отрицает авангардный дискурс разрушения, говоря о целостности и полноте), так и суть авангардную (тот, кто решится прочесть сонет, переворачивая по ходу дела книгу или лист, скорее всего, остранится от формального решения, будучи заворожен самим квазишаманским строем стихотворения).
Понятное дело, «Пустой сонет», в некотором смысле, крайний случай. Но подобное «сокрытие метода» в целом характерно для поэтики Аронзона:
Вторая, третия печаль…
Благоуханный дождь с громами
прошел, по древнему звуча, —
деревья сделались садами!
Какою флейтою зачат
твой голос, дева молодая?
Внутри тебя, моя Даная,
как весело горит свеча!
Люблю тебя, мою жену,
Лауру, Хлою, Маргариту,
вмещенных в женщину одну.
Поедем, женщина, в Тавриду:
хоть я люблю Зеленогорск,
но ты к лицу пейзажу гор.
(т. 1, с. 164)
Частное, приватное будто бы, высказывание встраивает личную ситуацию в контекст культурной памяти и одновременно иронизируется. Но это не последовательные операции, как у Бродского, концептуалистов или метареалистов (у каждого из них, конечно, по-своему), а некая одновременность несводимых друг к другу актов. В результате нет аннигиляции смыслов, или метафизического сиротства, или построения смысловой гипершарады, а есть разомкнутое тело художественных смыслов, открытое со-пониманию и со-переживанию.
Эта открытость пониманию и сокрытость метода (при, на самом-то деле, весьма эзотерическом смысле многих текстов и наличии многоуровневой структуры текста, которую необходимо рассматривать «под микроскопом») создает впечатление от Аронзона как о поэте «внерационально доступном». Подобное представление и создает тот самый миф об Аронзоне, о котором я говорил выше как о не пересекающемся с «собственно» Аронзоном. В своей деградации данный миф рождает субкультурную рецепцию аронзоновского творчества. Кажущаяся «неинтеллектуальность» (бессмысленно и спорить с подобным пониманием Аронзона, одного из самых интертекстуально насыщенных поэтов эпохи, автора, создавшего вполне оригинальную концепцию бытия), «праздничность», «легкость» поэта позволяет некоторым его текстам бытовать в старой хиппейской среде в качестве знака противопоставления профессиональной литературной структуре. Это существование мифа об Аронзоне, уж и вовсе отдельное от поэта, конечно же, отдельный феномен. Но в некотором смысле он спровоцирован именно той поразительной формой самопредставления, что занимал поэт. Подчеркнутая аллюзивность и интертекстуальность Бродского естественным образом провоцирует на интерпретацию всех и вся, поскольку здесь отсутствует сопротивление материала; текст Бродского «готов», чтобы его интерпретировали с философских, историко-культурных, политических и т. д. позиций. Текст Аронзона «сопротивляется» подобному вскрытию (его не надо вскрывать, он и так, вроде бы, открыт), и поэтому прочтение скрытых смыслов аронзоновской поэзии требует не только знания его наследия, любви к его текстам, – но и понимания того неподцензурного контекста, в котором формировалось противостояние риторического и антириторического.
1 Под этим номером в двухтомнике опубликовано стихотворение «Когда наступает утро, тогда наступает утро…»
2 Т. 1, с. 499.
3 См . на эту тему подробнее нашу статью: Хлебников наивный и не-наивный // Арион. 2001. № 4. С. 100—105.
4 С. 140.
О ТОМ, КАК «РУКОПИСИ НЕ ГОРЯТ»,ИЛИ ЗАМЕТКИ О ПУБЛИКАЦИИ ПРОИЗВЕДЕНИЙ ЛЕОНИДА АРОНЗОНА
Виталий Аронзон / Балтимор, США1
Стихи Леонида Аронзона при его жизни не печатали. Это не означает, что он не пытался печататься. Пытался, но ни одна редакция так и не взяла ни одного его стихотворения. Справедливости ради надо сказать, что все-таки одно стихотворение было напечатано в газете «Комсомолец Узбекистана», но это было сделано по протекции и стихотворение было откровенно соцреалистическое (что, однако, не помешало ему быть хорошим). Несколько стихотворений для детей были напечатаны в альманахе «Дружба».
Через много лет после гибели ЛА (по официальной версии, покончил самоубийством в 1970 году) в Израиле и России вышли две небольшие книжки его стихов, благодаря усилиям подруги жены поэта Ирены Орловой-Ясногородской и Владимира Эрля – поэта, писателя, литературоведа, некоторое время дружившего с ЛА2 . Книги имели маленький тираж и практически не были замечены читателями, хотя критики откликнулись на выход книг хорошими отзывами. Прошло еще несколько лет, и в 1998 году Аркадий Ровнер и Виктория Андреева выпустили в свет книгу «Смерть бабочки», содержавшую большую подборку стихов ЛА с параллельным переводом их на английский язык. Переводы были выполнены английским поэтом-переводчиком Ричардом Маккейном, занимавшимся творчеством ЛА еще с середины 1970-х. «Смерть бабочки» быстро разошлась, а имя Аронзона все чаще стало упоминаться в статьях литературоведов и критиков. Однако задача авторитетной публикации наследия ЛА и компетентного разбора его архива (об этом – ниже) решена не была.
При жизни жены поэта Риты Пуришинской (умерла в 1983 году) все заботы о публикации произведений ЛА лежали на ней. Но ее попытки оказались тщетными. Незадолго до своей смерти она, предполагая эмигрировать, решила переправить рукописи ЛА за границу. В этом ей помогла Ирена Орлова-Ясногородская, которая договорилась с атташе по культуре одного из посольств переправить архив дипломатической почтой. О легальном перевозе нечего было и думать.
Подготовкой архива для отправки вместе с Ритой занимался Владимир Эрль, который с ее разрешения сделал копии всех текстов. Таким образом, наследие Аронзона должно было остаться в России в ожидании того времени, когда его можно будет опубликовать.
Дальше рукописи оказались в Париже, за которыми во Францию прилетела сестра Ирены и доставила их в Израиль. Когда Ирена жила в Израиле, архив находился у нее. Она, как я упомянул выше, сумела издать «Избранное» ЛА в небольшом издательстве Израиля Малера «Малер».
В 1992 году моя семья эмигрировала в США, и Ирена, которая к этому времени также оказалась в Америке, передала мне архив.
Что представлял собой архив? Груда коричневых папок, в которых в беспорядке лежали машинописи, рукописи, перепечатки, рисунки, фотографии, письма. Здесь же была верстка книги, изданной в Израиле.
Просмотр архива показал, что без помощи специалиста мне не справиться с обработкой архива. Передать архив в случайные руки я не считал возможным. Еще будучи в России, я встречался с Вл. Эрлем и Феликсом Якубсоном, которые обсуждали со мной перспективу дальнейших публикаций, но в то время все упиралось в финансирование. Ни у них, ни у меня денег не было.
Мое глубокое убеждение, что произведения ЛА достойны того, чтобы достичь широкого читателя, подкреплялось статьями в русской периодике, посвященными его творчеству. Неожиданным было сообщение от Ф. Якубсона о выходе в свет книги «Смерть бабочки». Мне ничего не было известно о подготовке этой книги и о том, что стихи ЛА перевел на английский язык Ричард Маккейн. Издатели в основном воспользовались подборками стихов, которые первоначально хранились у нашей мамы, Анны Ефимовны Аронзон. Перед отъездом в эмиграцию несколько копий этой подборки я переплел в твердую красную обложку с надписью «Леонид Аронзон» и подарил один экземпляр Ф. Якубсону. Однако мне были ясны недостатки дилетантской подборки: стихи не были сверены с рукописями ЛА, были неточно датированы и содержали большое количество ошибок. Подборка составлялась по случайному принципу для внутрисемейного пользования. Кроме того, у Ф. Якубсона оставалось большое количество поздних перепечаток, выполненных по просьбе Риты и страдавших теми же огрехами. Необходимость другого, научного и достоверного издания была очевидна. При всем при том «Смерть бабочки» сделала свое дело – об Аронзоне стали говорить все громче и громче. Мой собственный архив с копиями и вырезками журнальных и газетных статей о ЛА, а также публикаций в Интернете стремительно рос. В нем появились и мои статьи о ЛА, и составленные мною подборки стихов, однако общей проблемы это не решало.
Случайно прочитав статью о ЛА в журнале «Вестник», меня нашел Александр Бабушкин, инженер-акустик, влюбленный в стихи ЛА и выпустивший в составе «Антологии современной российской поэзии» два аудиодиска с чтением стихов ЛА Викторией Андреевой, издателем «Смерти бабочки», и поэтом Дмитрием Авалиани. Обоих, к несчастью, уже нет в живых. На дисках также звучат несколько стихотворений в авторском исполнении ЛА – записи сохранились в архиве Ф. Якубсона. У нас завязалась интенсивная переписка, и я решил передать Бабушкину для обработки магнитофонные записи стихов ЛА в авторском исполнении. Так среди магнитофонных записей была, в частности, обнаружена аудиозапись вечера памяти ЛА в 1975 году в Ленинграде. Машинописная копия выступлений на этом вечере была ранее опубликована в литературном приложении к самиздатовскому журналу «Часы», которое мне подарил Вл. Эрль.
По воле Провидения однажды жена принесла домой газету «Континент», в которой была опубликована статья о московской международной конференции по проблемам современного поэтического языка. На конференции был прочитан доклад Ильи Кукуя «О „Пустых сонетах“ Леонида Аронзона и Анри Волохонского». Меня заинтересовал этот доклад, и я решил, что надо найти докладчика и попросить прислать мне текст.
После ряда телефонных звонков по Америке, России и Германии автор нашелся. Он оказался научным сотрудником кафедры славистики одного из немецких университетов. Илья прислал мне статью, а я в свою очередь переслал ему копию автографа стихотворения ЛА. В завязавшейся переписке выяснилось, что наши интересы совпадают: я рассказал Илье об архиве ЛА, поделился трудностями с его обработкой и получил в ответ предложение переслать ему копию архива с целью последующего издания книги (о долгосрочном приезде Ильи Кукуя в Америку, как и о передаче материалов в европейский архив, речь тогда не шла).
Мы с женой Мери сделали за три месяца электронную копию всего архива и переслали Илье. Он в свою очередь связался с Владимиром Эрлем и Петром Казарновским – автором дипломной работы о творчестве ЛА, с которым Илья вместе учился в Педагогическом институте в Петербурге. Любопытно, что свою дипломную работу Петр писал под руководством того же В. Н. Альфонсова, который был руководителем ЛА, когда тот писал свой диплом о Н. Заболоцком в 1963 году.
Владимир Эрль любезно согласился предоставить для ознакомления имеющиеся у него материалы. Сотрудничество оказалось тем более важным, что архив Эрля содержал большое количество текстов, которых не было в моей части архива. Вероятно, при скитаниях архива с континента на континет и из рук в руки часть материалов была утеряна.
Несколько лет тремя составителями велась обработка архива и подготовка книги, которая, наконец, увидела свет. Конечно, я счастлив, что мой долг перед Леонидом выполнен и его наследие дошло до читателя в виде двухтомного научного издания, напечатанного петербургским Издательством Ивана Лимбаха. Сам архив передан мной в дар славящемуся своей коллекцией самиздата Историческому архиву при Бременском университете (Forschungsstelle Osteuropa). Ждут своего часа детские стихи, записные книжки, многочисленные рисунки и наброски ЛА, не вошедшие в настоящее собрание. Но я с надеждой смотрю в будущее в уверенности, что поэзии Аронзона уготована долгая жизнь.
1 Виталий Львович Аронзон (род. 1935) – старший брат поэта, кандидат технических наук. С 1992 года проживает в США. До 2005 года – хранитель архива Л. Аронзона. – Примеч. ред.
2 Аронзон Л. Избранное / note 2 . Иерусалим: «Малер», 1985; Аронзон Л. Стихотворения / Сост. и подг. текста Вл. Эрля. Л.: Ленинградский комитет литераторов, 1990. Иерусалимский сборник являлся переизданием самиздатской подборки, составленной Е. Шварц и выпущенной в 1979 году литературным приложением к журналу «Часы». Эта же подборка была переиздана вновь в 1994 году: Аронзон Л. Избранное. note 3 / Сост. и послесл. Е. Шварц. СПб.; Франкфурт‑на‑Майне: Ассоциация современной литературы «Камера хранения», MCMXCIV.
«ЭТОТ ПОЭТ НЕПРЕМЕННО ВОЙДЕТ В ИСТОРИЮ…»
Выступление Виктора Кривулина на вечере памяти Леонида Аронзона 18 октября 1975 года
Публикация Ильи Кукуя / Мюнхен
Выступление одного из виднейших представителей ленинградской неподцензурной культуры поэта Виктора Кривулина (1944—2001) на организованном театральным режиссером и поэтом Николаем Беляком в ленинградском Политехническом институте вечере в известной степени наметило будущие пути освоения поэтики Аронзона. Все выступления на этом вечере (за исключением вступительного слова Олега Охапкина) были записаны на магнитофон, и расшифрованная Вл. Эрлем по просьбе вдовы Аронзона Риты Пуришинской для «домашнего» пользования запись была без согласования с авторами выступлений опубликована в выпускавшемся Кривулиным и Татьяной Горичевой самиздатском журнале «37» (№ 12. Л ., 1977, осень). Выправленная стенограмма была в 1985 году перепечатана в литературном приложении к самиздатскому журналу «Часы», целиком посвященному Аронзону1 . В обеих публикациях текст Кривулина был напечатан в авторизованной Кривулиным и существенно отличавшейся от устного выступления версии. Отдельные расхождения были приведены в примечаниях к публикации в ПЛА (с. 395—397). Изменения, предпринятые Кривулиным, представляются существенными в контексте самоописания неофициальной литературной сцены Ленинграда 1970—1980-х годов. В первую очередь отметим развертывание антитезы Бродский—Аронзон, впоследствии закрепленной Кривулиным в его эссе «Леонид Аронзон – соперник Иосифа Бродского»2 , а также указание в письменном тексте на «обэриутский» фон поэтики Аронзона.
Ниже – с незначительной стилистической правкой – впервые полностью публикуется текст устного выступления Кривулина, вновь расшифрованный по сохранившейся магнитофонной записи3 . Все существенные расхождения с письменным текстом приводятся в сносках с указанием страницы публикации в ПЛА .
И. К.
Отношения с Леней Аронзоном у меня складывались очень сложно, и по-настоящему я понял, что это за поэт, в общем-то, только год назад, когда взял у Риты пачку стихов, и для меня открылось то, о чем я догадывался и что я подозревал, но чего – не знал. Мне кажется, что мы не совсем здесь даже понимаем значение того, что сделал Леня Аронзон для поэзии.
Для многих этот человек был другом и поэтом-в-жизни, т. е. необычайно артистичный, необычайно острый человек. Он давал такой миф о себе4 , в котором поэзия как бы была центром, но центром скрытым.
Впервые я услышал стихи Аронзона на вечере «герметистов» в 1962 году в Кафе поэтов на Полтавской. Собственно, тогда это именовалось все «поэзией герметизма». Что это такое значит по-настоящему – герметизм поэзии Аронзона – я понял значительно позже5 . Я понял, что там существует – во всех стихах, которые я видел – как бы несколько слоев6 . Володя, например – Владимир Ибрагимович!7 – избрал один слой, один из наиболее внешних слоев. Я не претендую на то, что тот слой, который уловил я, является центром поэтики Аронзона, но мне кажется, что за всем этим, за внешним смеховым эффектом, эффектом, очень близко соприкасающимся с образом жизни, стояло нечто другое8 . И для себя, внутренне, я определил движение поэзии Аронзона, движение каждого стихотворения как движение слова к молчанию, к растворению.
Собственно, что произошло? Видимо, среди нас был человек, который очень остро ощущал жизнь, поскольку он очень остро ощущал смерть, хрупкость в существовании человека, даже не физического, а душевного и духовного – вот, собственно говоря, какой-то нерв поэзии9 . Мы иногда настолько приближаемся к миру, к тому, что мы видим, что мы как бы становимся тем, что мы видим. Вот эти состояния, состояния тождества, состояния такой высокой любви, которая практически не дает уже различия между любимым и любящим, – эти состояния для меня открылись в том, что я считаю лучшим в поэзии Аронзона. И в этом смысле мне кажется, что то, что писал Аронзон, гораздо продуктивнее, гораздо ближе развитию будущей поэзии, нежели, допустим, то, что делал Бродский10 . Вот две позиции, совершенно явных: Бродский, который говорит все – мощно, талантливо… И Аронзон, который за этим всем, за движением, когда можно сказать все, имеет еще и движение к молчанию11 . То есть каждая вещь, которая становится объектом поэзии – а их очень немного, кстати, я заметил… т. е. сужается и мир поэзии, сужается и мир объектов, которые становятся объектами стиха12 . Вот – бабочка, стрекоза, поле, речка и т. д. … т. е. поэзия Аронзона, которая стремится к пределу молчания, т. е. мы как бы разрываем – слово становится оболочкой, оболочкой чего-то, о чем можно подозревать только в момент любви13 . И в этом смысле мне кажется, что как компонент развития поэзии Аронзон вносит нечто новое действительно, новое принципиально, потому что в русской поэзии этого еще не было14 .
Я помню один разговор с Леней, который для меня самого открыл какую-то сторону поэзии…15 Аронзон говорил о том, что есть два подхода: подход мастерский, мастеровитый, когда мы описываем – и подход совершенно иной, когда мы отвлекаемся, отрываемся от того, что мы описываем, забываем об этом, и в этом мы как бы находим нечто большее. Речь шла о стихотворении Тютчева «Последний катаклизм», которое как раз вот таким образом трактовал Леня16 . И он сравнивал как раз метод Заболоцкого и почему-то – Тютчев как противоположность. Вот эти два полюса, они существуют все время в поэзии. То есть то начало, которое шло от Заболоцкого, – «распредмечивание» мира через большую осязаемость всего, что перед нами есть – через вот эти кальсоны… т. е. практически человек, вещь утрачивает свою вещественность в такого рода стихах за счет ее маскимального усиления. Это один путь – то, что принимает Владимир Ибрагимович…17
А второй путь – это путь редукции, путь усечения, путь отсечения от мира всего мира…18 Вот недаром очень часто в его стихах звучат слова «вокруг меня»: «Вокруг меня сидела дева…», «Вокруг лежащая природа…» и т. д. – то есть ощущение себя растворяющимся центром. И в этом, по-моему, еще и религиозный смысл поэзии Аронзона, о котором мы совершенно молчим, как бы прокатываемся мимо него. Смысл очень глубокий – и на меня, по крайней мере, это произвело огромное впечатление как какой-то факт перехода от эстетического созерцания мира к уже религиозному восприятию всего, что нам дает мир19 .
Мне хочется еще вот о чем сказать. Существуют два способа отталкивания от вещей, два способа выявления себя человеком. И вот то, что избирает Аронзон, то, что он избрал, это наиболее сложный путь – это путь тотального отрицания. Предмет, идея, вещь, человек, любовь – все практически подвергалось в системе этой поэтики уничтожению, аннигиляции, какая-то аннигилирующая сила в этом есть…20 Может быть, это и есть подлинное существо поэзии, подлинное ее назначение – то есть выявление духовного21 во всем том, что мы видим. Вот о чем я, собственно, и хотел сказать.
Я прочту два стихотворения, они, мне кажется, иллюстрируют то, о чем я говорил, в общем-то, совершенно прямо… Ну, а кроме того, я могу сказать, что у меня сейчас есть наброски к книге о поэтике Аронзона. Я не знаю, когда я это напишу, но мне бы хотелось это сделать22 . Ну, вот пожалуйста… <Читает стихотворения «Есть между всем молчание. Одно…» и «Сонет к душе и трупу Н. Заболоцкого» >.
«Корнями душ разваливая труп» (последняя строчка сонета) – вот отношение, которое мне представляется главным в том, что сделал Аронзон – и, собственно, именно поэтому это подлинная поэзия23 .
Мне трудно говорить о «бронзовом» или «не-бронзовом» здесь значении24 , о «связках»… Но мне кажется, что это одно из наиболее продуктивных направлений вообще в том, что делается в поэзии в мире. Этот поэт непременно войдет в историю – поэт большой25 .
1 Вечер памяти Леонида Аронзона. К пятилетию со дня смерти. 18 октября 1975 года / Под ред. Р. Пуришинской и Вл. Эрля // Памяти Леонида Аронзона: 1939—1970—1985 / Сост. А. Степанов и Вл. Эрль. Л., 1985, октябрь. С. 223—239, 393—398. (Далее в тексте как ПЛА . – И. К. ).
2 Кривулин В. Леонид Аронзон – соперник Иосифа Бродского // Кривулин В. Охота на Мамонта. СПб., 1998. С. 152—158.
3 Исторический архив Forschungsstelle Osteuropa при Бременском университете (Германия), фонд. 180.
4 «…он был окружен своего рода мифом…» (227).
5 «Впервые я услышал стихи Аронзона в 1962 или 63 году в Кафе поэтов на Полтавской. Собственно, почему тогда, в то время, всплыло слово „герметизм“ в применении к поэзии Аронзона, я и сейчас не совсем понимаю: на мой взгляд, в стихах Лёни тогда „скрытого“ было мало. Но без слова „герметизм“ мне трудно обойтись сейчас, когда я думаю о зрелых (после 1965 года) Лёниных стихах» (227). См. комм. Вл. Эрля: «Позже, в выступлении на вечере памяти Л<еонида> А<ронзона>. 1982 г . В. Б. Кривулин заявил о якобы существовавшей группе „поэтов-герметистов“ (Л. А. и А. Альтшулер). Тем не менее, по свидетельству А. Альтшулера, ни он, ни Л. А. „герметистами“ себя никогда не считали» (ПЛА , с. 395).
6 «В них постоянно взаимодействуют несколько смысловых слоев – тексты закрыты, но неисчерпаемы» (228).
7 Вл. Эрль.
8 «Я не утверждаю, что мне открылся „последний“, наиболее глубинный слой поэтического смысла стихов Аронзона, но для меня очевидно: за обэриутски-смеховым, за внешним эффектом, который очень близко соприкасался с внешним образом жизни поэта (водяные пистолеты, там, постоянные нарочитые парадоксы, игровые шутовские разговоры и т. д.) – за всем этим стояло нечто другое» (228). О дуэлях на водяных пистолетах упоминал в своем выступлении на вечере Вл. Эрль (ПЛА , с. 225). С творчеством обэриутов, кроме поэзии Н. Заболоцкого (весьма условно могущей считаться обэриутской) и отдельных текстов Д. Хармса и А. Введенского, Аронзон знаком не был.
9 «Видимо, среди нас был человек, который остро ощущал жизнь, поскольку он слишком остро ощущал смерть, хрупкость в существовании человека, и не только „физического“ человека, но „душевного“, „сокровенного сердца человека“. Собственно, его стихи то живы, то нет – это какой-то нерв поэзии, который дает о себе знать, только если его коснешься…» (228).
10 «Для меня очевидна параллель, своего рода незримое состязание, что ли: Леонид Аронзон и Иосиф Бродский. Были две позиции, откровенно противоположных, враждебных даже, хотя для нас, современников, эта полярность размыта…» (228).
11 «Есть Бродский, который избирает предмет для поэтической медитации и говорит об этом предмете всё, что знает, – всё : говорит мощно, талантливо и т. д. И чаще всего в его стихах остается сказанное о предмете, а не сам предмет. Сам предмет только сказан , его уже нет. И есть Аронзон, который говорит за всем тем, что могло быть сказано, что должно, казалось бы, непременно быть сказано. Но он говорит не то, что должно говорить. Он стремится говорить только то, о чем говорит сам предмет, но умалчивает язык. При таком подходе поэт не волен избрать тот или иной предмет для стихов, но сам избираем предметом; поэт не прибегает к языку, но сам становится языком» (228—229).
12 «И тогда мир, окружающий поэта и населяющий его стихи, „истончается“: вещи умаляются, сжимаются, становятся неуловимыми, важны не они сами, а их предел» (229).
13 «Вот – бабочка, стрекоза, поле, речка, холм и т. д. …но эти „предметы“ поэзии Аронзона высвечиваются в ней только потому, что каждый из них стремится к пределу – уничтожению, небытию, молчанию-уже, молчанию-сейчас, молчанию-здесь-где-оно-невозможно. Воспринимая стихи Аронзона, мы как бы разрываем слово, оно оказывается оболочкой, „кожурой“ – оболочкой, скрывающей то, о чем можно подозревать в момент любви» (229).
14 «И в „состязании“ двух поэтов, Бродского и Аронзона, мне кажется, будущее за последней, ибо она нерепродуцируема, неповторима» (229).
15 «Я помню один разговор с Лёней, открывший для меня до тех пор закрытую сторону поэзии» (229).
16 «Аронзон говорил о том, что есть два подхода: подход мастерский, мастеровитый, когда мы более или менее совершенно и красиво описываем нечто, как это делает, например, Пушкин в „На холмах Грузии…“ – и подход совершенно иной: когда мы схватываем всё… весь мир сразу, забывая в этот миг и о литературе, и о себе, и о мире. Таков, говорил Лёня, „Последний катаклизм“ Тютчева. И тут же добавил: лучше я буду писать совершенные, мастерские стихи, для „Последнего катаклизма“ ни у кого из нас сил не хватит» (229).
17 «Но сейчас, перечитывая Лёнины стихи, я с удивлением вижу, как постепенно всё отчетливее обнаруживается в них „тютчевское“ начало. В ранних стихах есть любовь к Заболоцкому, есть чисто обэриутское движение к „распредмечиванию“ мира за счет того, что каждая вещь в стихе до отвращения приближена к глазам читателя, стоит перед нами как данность, как предметы и люди в стихотворении „Где кончаются заводы…“, где каждая деталь отвратительна, как „кальсоны не по сезону“, и забавна. При таком взгляде вещь утрачивала свою вещественность, человек – свою человечность. Это взгляд ближе, допустим, Владимиру Ибрагимовичу… канонически обэриутский взгляд» (229).
18 «Но поздние стихи Аронзона построены на противоположном – на любовании предметом и человеком. Это путь, где „развоплощение“ мира происходит за счет редукции, за счет снятия всего лишнего, „характерного“, явного» (229).
19 «Это связано с тем, что поэт ощущает себя растворяющимся центром мира, и здесь, по-моему, открывается еще один смысл, еще один пласт поэзии Лёни – религиозный, о котором мы молчим обычно, воспринимая лишь пластическую красоту стихов, забывая, что перед нами… так мне кажется, – феномен перехода от эстетического созерцания мира к религиозному восприятию всего, что нам дает мир» (229—230).
20 «Предмет, идея, вещь, человек, любовь – всё, что может быть названо в прозе, в стихах Аронзона – всё это подвергалось уничтожению, аннигиляции, действовала какая-то сила, аннигилирующая прозаическое содержание жизни» (230).
21 «Выявление духовного (зрительно предельного для всех видимых вещей)<…>» (230).
22 Книга о поэтике Аронзона осталась ненаписанной.
23 «„Корнями душ разваливая труп“ (последняя строчка сонета) – вот состояние, которое есть поэзия вообще… и… поэзия Аронзона» (230).
24 «Имеется в виду вступительное слово О. Охапкина, где творчество Л. Аронзона рассматривалось как начало „бронзового“ века русской поэзии, который является продолжением „серебряного“ века» (ПЛА , с. 394).
25 «Но и „связи“ и „переходы“ у поэзии есть и тогда, когда она еще не превратилась в историю поэзии. Эти „связки“ или „традиции“, как их называют, – просто захватывающий душу „из залы в залу переход“. Такие переходы часто реальнее самих залов. Так реальны стихи Аронзона» (230).
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ЛЕОНИДЕ АРОНЗОНЕ1
Владимир Эрль
С Аронзоном я познакомился в начале 1965 года. Потом с ним долго дружил и был все время при нем, хотя в строгом смысле слова учеником его не был. Мы влияли друг на друга и даже строчки друг у друга крали. Аронзон радостно крал и радостно об этом объявлял. У меня же это получалось невольно.
Мы с Аронзоном сходились на том, что сама стихотворная строка, сам стихотворный слог проявляет смысл того, что сказано. Может быть, даже больше того, что хочется сказать. Для Бродского было важно сказать что . Конечно, довести это до виртуозной формы, но все-таки – что . Для нас же было главное как сказать. В этом смысле подход у Бродского, условно говоря, европейский и упертый, а для Аронзона и меня ближе было восточное мировоззрение – точнее, дальневосточное (Индия, Япония, Китай). В восточной поэтике есть термин «чхая», который означает недосказанность…
Аронзон рассказывал мне, что именно он познакомил Бродского с «ахматовскими сиротами». То есть Бродский пришел на то место, которое занимал в этом кругу Аронзон. Иосиф (или его друзья?) очень скоро начал вытеснять Леонида из этого круга. Какое-то время он еще пытался писать в том стиле, который был принят в этом «клубе», но уже году в 62-м Аронзон стал «ахматовцам» неинтересен. А в 63—64-м, полностью освободившись от их влияния, он пришел к совершенно другой просодии. Я считаю, что первым стихотворением именно Аронзона как поэта был текст «Послание в лечебницу». Это как бы соревнование с Бродским. В ту пору пользовалось известностью стихотворение Рубцова: «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…». У Бродского тоже был текст «Холмы» («Ты поскачешь во мраке…»). Кто написал первым, я не знаю2 . Аронзон в размере тех же «холмов» написал стихотворение, которое стало манифестацией совершенно другой поэтики.
Он общался со всем нашим кругом note 4 . Но как только мы объявили о создании собственной школы под названием Хеленуктизм, у нас с Аронзоном началась литературная война. Аронзон дразнился, посвящал нам едкие эпиграммы. Мы отвечали тем же. Несмотря на это Леонид был фантастически смешливый человек. Очень наивный – его можно было до бесконечности разыгрывать. Можно было подбить на любую авантюру.
Тем не менее Аронзон был для нас большим авторитетом. Когда я с ним познакомился, разница в годах казалась чудовищной: мне – 18, ему – 26. Он очень любил брать на себя менторский тон. Это, конечно, выводило меня из себя, и дело частенько доходило почти до драк. Мы сражались на водяных пистолетах. Однажды, зайдя к Аронзону, мы так отделали его квартиру и самого хозяина, что его можно было буквально выжимать.
В то время, когда мы с ним общались (до ссоры в 67 году), работал он в вечерних школах. Преподавал русский и литературу. Школа для него была каторгой, хотя ученики его очень любили. Причем ему даже повезло, что он попал в вечернюю (по «пятому пункту» в обычную не взяли), так как общался он с людьми уже достаточно зрелыми, с которыми было о чем поговорить.
Потом писал сценарии для научно-популярных фильмов. Неплохо зарабатывал, на студии его ценили. По нашим меркам его можно было назвать весьма состоятельным.
Тем не менее его самоубийство не было для нас совсем уж неожиданным. О суициде он говорил всегда, с первого момента нашего знакомства. Помню, еще в 65 году он мне сказал: «Володя, ведь понятно, что нам впереди ничего не светит. Пока все это делается (имея в виду советскую систему), нам все равно не удастся ни напечататься, ни жить по-человечески. Давай напишем коллективное письмо: пускай нас расстреляют к чертовой матери. Все равно мы будем внутренними врагами до конца своих дней». Некоторое время мы носились с этой идеей, но разговорами все и кончилось. Хотя вполне могли бы и написать3 .
Версию о том, что Аронзон стреляться не хотел и это был несчастный случай, я считаю сомнительной. Ведь он застрелился фактически на глазах у Алика Альтшулера. Последние трое суток они были вдвоем в горах под Ташкентом. И Алик все время следил за Л., чтобы тот с собой что-нибудь не сделал. А Аронзон его постоянно разыгрывал – хватал ружье со стены и выскакивал наружу. Алик – за ним – отнимать. В какой-то степени это была игра. Возможно, Аронзону просто доставляло удовольствие так садистски играть с Аликом. Но однажды Алик не уследил и раздался выстрел. А когда пришел, у друга был уже полный живот дроби.
Причины суицида, на мой взгляд, были в большой степени метафизическими. Было в этом поступке что-то кафкианское – Аронзон всю жизнь бредил Кафкой.
Рита очень горевала…
Участвовала в организации вечеров памяти. Много сделала для того, чтобы машинописи Л. А. ходили по рукам. При жизни Аронзона было опубликовано только одно стихотворение, написанное специально для печати, – про строительный кран. И то в газете «Комсомолец Узбекистана». Плюс четыре стишка, написанных для детей. Получались они часто вымученными. (У меня то же самое: если пытаюсь писать по заказу, для заработка, получается настолько безобразно, что любой советский поэт напишет гораздо лучше.)
Году в 73-м я начал предметно заниматься его архивом, по сути, заново для себя Аронзона открыл – многие его поздние тексты я только тогда узнал…
Уже в предперестроечное время, в 1985 году вышла в Иерусалиме его первая книжка. Рита умерла летом 1983 года – у нее был врожденный порок сердца.
1 Интервью записано Максимом Гликиным на диктофон летом 2001 года (примеч. ред .).
2 Стихотворение Н. Рубцова написано в 1963 году (опубл.: Октябрь. 1964. № 8), Бродского – в 1962-м (опубл.: Воздушные пути. Нью-Йорк, 1965. № 4) (примеч. ред. ).
3 Ср. запись в дневнике Риты Пуришинской (13 октября 1966): «Утром и вечером Л. в школе. <…> Говорил, что они с Эрлем напишут письмо, где будут просить, чтобы их расстреляли» (примеч. Вл. Эрля ).
Это я понял сразу, как услышал об этом – и почему-то страшно разволновался. Разумеется, само по себе это обстоятельство Аронзона никак не «санкционирует» – у Издательства Ивана Лимбаха (и ни у кого другого) пока что (и слава Богу) нет никакого «ресурса санкционирования», «права возведения в классики» и т. п. Но это издание как бы обозначает границу, как бы раздергивает завесу и впускает свет, разом освещающий и весь пройденный (после гибели) путь, и весь аронзоновский «райский» ландшафт.
Почему, собственно, меня так интересует история вырастания Аронзона (а он действительно вырастает, как дерево – и будет дальше расти, но теперь уже в свету, у всех на виду)?
Кажется, ни с какой стороны я не нуждаюсь во внешних подтверждениях для своей личной любви и для своей личной картины мира – даже если бы я был единственным или одним из очень немногих, считающих Леонида Аронзона великим поэтом (как оно в свое время и было), меня бы это ничуть не встревожило – в «советской вечной ночи» я вполне научился обходиться своим собственным мнением. Настолько, что меня даже не смущает, если оно вдруг совпадает с мнением многих.
Так почему же?
Я думал, думал, ворочался, не мог уснуть, а потом вдруг понял: да потому что это меня трогает . И заснул счастливый.
Меня трогает это вырастание Аронзона , эта его не только неуничтожимость – а наперекор всему: наперекор самым неблагоприятным историческим и прочим обстоятельствам – его, я бы сказал, расширяющееся бессмертие , которое, кстати, ни в коем случае не является «торжеством справедливости». Справедливость – понятие чересчур относительное. Кто чего заслуживает – пусть каждый решает для себя сам. Поскольку в мире справедливости вообще мало (по общему мнению), то с чего бы она должна торжествовать в литературе? Нет, я просто чувствовал в последние годы, как невидимого Аронзона становится все больше – его самого, его ландшафта, его света. И вот порог перейден: Аронзон стал видим .
Вырастание Аронзона – это феномен увеличения количества жизни, расширения обитаемого мира. Оно пойдет дальше.
И наблюдать за этим – радость.
Вырастание с Аронзоном
Предисловие («Вместо предисловия» Петра Казарновского и Ильи Кукуя) – очень достойное по сжатости и равновесности тона. Фактология – как для кого, а для меня безумно интересная. Оказалось, например, что Аронзон вырос там, где я жил с 12 лет – на 2-й Советской. Его дом был № 27, это дальше к пл. Александра Невского, наш – № 21. То есть почтовый адрес у нас был, конечно, по Невскому, № 134, но ближний выход был на 2-ю Советскую. Там все дворы проходные.
А потом они с женой поселились в «доме Достоевского» на углу Владимирского и ул. Марии Ульяновой. До моих 12 лет, до переезда на Староневский, мы жили на Колокольной, в т. н. «красивом доме» № 11, а в школу ходил я № 216 («энгельгардтовскую»), через несколько домов по Марии Ульяновой. На лестнице «дома Достоевского» – на подоконниках – играл в орлянку и трясучку, курил первые сигареты, выпивал из газировочного стакана первые кавказские портвейны и молдавские вермуты.
…То есть сразу же вдруг выяснилось, что все свое детство я провел «поблизости от Аронзона». Это, конечно, никому, кроме меня, не интересно, меня зато почему-то взволновало.
Об Аронзоне и Бродском
В предисловии затронута и базовая мифологическая коллизия ленинградской поэзии: Бродский – Аронзон. И не только в биографическом разрезе (дружба – ссора). Краткое сравнение поэтик весьма проницательно и очень остроумно и уместно демонстрируется (в примечании) кратким сопоставлением двух «холмов» – у Бродского с холмов спускаются («В тот вечер они спускались по разным склонам холма…», «Холмы»), у Аронзона на холм поднимаются («Каждый легок и мал, кто взошел на вершину холма…», «Утро»).
Кстати, об «основополагающей» этой коллизии сам Леонид Аронзон (по рассказу Дм. Авалиани, сохраненному Германом Лукомниковым в его блоге http://lukomnikov—1.livejournal.com ) говорил следующее: «Он <т. е. Бродский, конечно> пишет членом. Если ему отрезать член, он перестанет писать. А если мне – я не перестану».
Сказано хорошо и хорошо, что сказанное сохранено, но – по некотором размышлении я пришел к выводу, что сказано все же в сердцах и неправильно.
Мне кажется, оппозиция «„с холма“ (Бродский) – „на холм“ (Аронзон)» гораздо вернее. Ты забрался на вершину холма и куда дальше? – только на небо. Ты спустился с холма и идешь себе, пока не надоело.
Но, может быть, мне просто не хочется дальше размышлять об этом противопоставлении. Что оно преследовало Аронзона, так это понятно. И по общей литературной ситуации 60-х гг., и по личным биографическим обстоятельствам Аронзона – дружба с Бродским, ссора… …А каково было выступить в знаменитом фельетоне в качестве «распространителя стихов Бродского»? Кто, интересно, подставил его в таком оскорбительном качестве? Как это вообще получилось?
Несомненно, все эти коллизии в будущем еще будут оживленно обсуждаться, но свою точку зрения выскажу уже сейчас: в конце 1950 – начале 1960-х годов, когда Бродский и Аронзон познакомились и подружились, они – с точки зрениямоей личной мифологии , являлись одним и тем же человеком (сами того, разумеется, не зная) – своего рода зачаточным платоновским шаром. А потом это существо – но не совершенное существо, а как бы зародыш совершенного существа – распалось на две половины и они двумя корабликами поскользили в совершенно разные стороны, не только не ища друг друга, но, я бы сказал, совершенно наоборот. Мне кажется, непредвзятый взгляд на стихи и того, и другого этого времени отчасти объясняет этот мой мифологический образ.
Об аронзоновском Рае
В письмах Аронзона – соответствующие места открылись сразу же, практически на расхлоп! – несколько раз употребляется выражение «сиамские близнецы». По отношению к нескольким (разным) людям, включая знаменитого Швейгольца, «убившего свою любовницу из чистой показухи» (письмо на зону). В смысле: мы с тобой (или таким-то) как разделенные сиамские близнецы. Очевидно, во внутреннем языке Аронзона «сиамскими близнецами» обозначалось то примерно, что я назвал выше «зачаточным платоновским шаром». Само же представление о том, что он был с кем-то одно существо и теперь отделен, оказалось у него очень отчетливо присутствующим. Я не претендую лучше Аронзона знать, с кем он был сиамским близнецом и сколько их вообще было – мое наблюдение касалось того, что меня единственно касается, т. е. стихов. Так что я при нем пока и остаюсь.
Вообще поражает степень (само)отчетливости этой «райской птицы». Цитата на развороте перед титулом (это не форзац, а просто вторая и третья страницы):
«Материалом моей литературы будет изображение рая… Тот быт, которым мы живем, искусственен, истинный быт наш – рай…».
Уже только ради этого – ради этой удивительной отчетливости, ради прямого взгляда на осознанное понимание автором собственной «литературы», стоило заглянуть в эту книгу. Совсем не лишнее напоминание о том, что большие поэты никогда не бывают дураками. Не бывали, не бывают и не будут бывать.
Ну, и конечно, очень хорошо сделали составители, выставив эту цитату (я ее прежде не знал) на самое видное место.
Она в каком-то смысле решающая.
Не когда Р. M. Пуришинская (Рита, его вдова) говорит, что он был «жителем Рая», не когда Елена Шварц это говорит, не когда я это говорю – не когда мы все это говорим, а когда он говорит это сам – и со всей возможной отчетливостью .
Об Аронзоне и «второй культуре»
По аппарату нашего издания (по цитатам и ссылкам в статьях и комментариях) можно сделать вывод, что «неофициальная» или, как это еще очень неудачно тогда называлось, «вторая» культура, по крайней мере в сегменте (достаточно большом), идеологом и руководителем которого старался быть (и, конечно, был) Виктор Кривулин, выдвигала Аронзона в качестве противовеса Бродскому. Вывод совершенно правильный: так оно в очень значительной степени и происходило. Или хотело происходить.
В качестве примера можно рассмотреть доклад Виктора Кривулина на аронзоновской конференции 1975 года (текст доклада Виктора Кривулина см. на с. 57—59. – Ред .).
Помимо тонких и очень верных мыслей о поэтике Аронзона (и в некоторых случаях даже как бы поверх этих мыслей, одновременно с ними), содержатся и очень простые, относящиеся к «социологии литературного процесса» утверждения. В том числе, когда Кривулин говорит об Аронзоне, сидящем в центре и т. д., имеется в виду одна очень простая вещь: при жизни Аронзон был центром своего рода небольшой «секты» (не в прямом смысле, ни в коем случае! но иногда было очень похоже на своего рода хлыстовский корабль с Ритой – «богородицей» и Аронзоном – верховным жрецом), вход в его круг был достаточно ограничен (по многим причинам и многими способами). Для людей извне это все выглядело закрыто, театрализовано и часто не очень серьезно. Поэтому Кривулин говорит о «красоте» и «артистичности» Аронзона, «не имеющих прямого отношения к поэзии». После смерти Аронзон сделался предметом поклонения нескольких очень узких кружков (в основном двух – собственного посмертного и круга с 1967 года отвергнутого, но преданно любящего Владимира Эрля). Чтобы сделать Аронзона «противовесом» не только Бродскому, но и обоим флангам официальной ленинградской поэзии – т. е. Кушнеру и Сосноре, нужно было для начала «обобществить» Аронзона, как минимум, отнять его у Эрля и сделать его «одну из самых перспективных в мировой поэзии» (смешное место!) поэтик как бы патронажной доктриной всей ленинградской (неофициальной) поэзии. Это Кривулин прекрасно понимал. Но сделать этого он как раз и не мог (хотя на момент доклада явно собирался). И по субъективным причинам (просто сравните его собственную поэтику с описываемой и скажите, к кому она ближе – к Аронзону или к Бродскому), и по причинам объективным – «кружковое бытование» культа Аронзона и социально-культурная самоидентификация большинства участников неофициальной культуры этому препятствовали.
И снова об аронзоновском Рае
Несколько дней я размышлял над строчкой Аронзона «Мгновенные шары скакалок» (из раннего стихотворения «Полдень»). Иногда мне казалось, что строчка гениальная по пластике и демонстрирует то богатство возможностей, от которого Аронзон постепенно отказывался, «всходя на холм». А иногда, что в строчке есть «небольшая погрешность», некоторый – переводя на язык людей шестидесятых годов – изобразительный «дерибас», и это-де намекает, что вещность все равно была не совсем «его вещь». Сейчас, после консультаций с лицами, более прикосновенными к скакалке, чем когда-либо я прикосновен был, склоняюсь все же к мнению, что со зрительностью там все в порядке: одиночные скакальщицы скакнут (создадут тем самым мгновенный шар), остановятся, а потом снова скакнут. Удвоенных, вертящих для третьей, касаться это, само собой разумеется, не может.
Но тут-то и обращает на себя внимание, что в «Раю Аронзона» – на вершине холма, которой он достиг в 1968—1969—1970-м годах, люди – со скакалками или без – практически отсутствуют. Не считать же людьми богиню-Риту, демона-Михнова, зайчика-Альтшулера или себя-Аронзона, ослепленное красотой мира дыхание.
Совершенно прекрасно сказал об этом кишиневский поэт Олег Панфил (в своем блоге http://silversh.livejournal.com): «Аронзон (особенно поздний) – это рай чуть ниже живота, рай ланей и оленей, животного, телесного, инстинктивного. Прозрачное золото этого рая обугливает краешек жизни, которым удалось соприкоснуться с ним – мимо пожизненных таможен и полосы отчуждения. На этом обугленном краешке безмыслие граничит с безумием, любовь – с западней».
И хотя я сейчас уже не думаю (согласившись, в том числе, с доводами авторов предисловия и цитируемого ими Анри Волохонского), что Аронзон действительно совершил сознательное самоубийство, но выносить соприкосновение с этим безмысленным (но, конечно, не бессмысленным), бессловесным (но не немым) раем и каждый раз возвращаться оттуда со звуком и смыслом было, наверняка, мучительно трудно.
О возвращении Аронзона
В общем и в целом я не мог бы сказать, что мое личное представление об Аронзоне-поэте лимбаховским двухтомником решительно перевернуто (ну и слава богу! оно меня совершенно устраивало!), что круг любимых стихов существенно расширен (а вот это жаль; с другой стороны, несущественно, но расширен – и уже это редкое счастье!).
Сказанное, конечно, не только не отменяет, a наоборот, усугубляет необходимость издания «Малого Аронзона», и не одного, а скорее даже нескольких. Но публикация во 2-м томе настоящего издания списка из 71 стихотворения, составленного в сентябре 1970 года самим Леонидом Аронзоном, требует первоочередного выпуска именно этого «Избранного» (с присовокуплением «последнего» «Как хорошо в покинутых местах…») в качестве выполнения авторской воли. А дальше посмотрим…
Итак, я все-таки остался при исходном своем представлении: при всей несомненной и чрезвычайной талантливости сравнительно ранних стихов Аронзона (талантливости, неуклонно нараставшей от года к году) его личность в 1968—1970 годах по тем или иным причинам перешла в некоторое качественно иное состояние. Или можно сказать и так: его, Аронзона, существование в значительной степени переместилось в иные области, в ландшафт того, что он (а вслед за ним Рита Пуришинская, а вслед за ней – все мы) называл Раем. Результатом этого перемещения стали, с одной стороны, самые его волшебные, самые прозрачные, самые ни на что не похожие, самые счастливо-одинокие во всех смыслах стихи, а с другой стороны, постоянно увеличивающаяся трудность существования, просто-напросто физического нахождения где-либо помимо этого ландшафта.
Быть может, я возьму сейчас назад свои недавно сказанные в другой связи слова (не полностью возьму назад, а оставлю как возможную гипотезу и, по крайней мере, объяснение в рамках чисто литературного разговора, который не может вестись в «терминах рая») о том, что «Аронзон не вынес перепада давлений – все его великие стихи написаны в последние два-три года жизни. До того он был в целом „один из многих“ <…>Выдержать внезапно обрушившееся на него величие он оказался не в состоянии. Вот если бы это произошло раньше… Или позже…»
После знакомства с двухтомником я готов допустить, что все было несколько по-другому…
Дело в том, что в этой книге, в двух ее зеленых томах, почти физически ощущается личное, человеческое присутствие Леонида Аронзона . Прочитав ее, можешь совершенно ответственно сказать, что знаком с ним как с человеком, и не просто знаком – а знаешь его в его жизненном развитии: как будто вырос с ним вместе на Второй Советской улице, как будто ходил с ним в институт на лекции, ездил в отпуск, писал сценарии для научпопа, видел, как он одиноко ходит по Раю. Не знаю, когда я в последний раз сталкивался с таким эффектом физического присутствия какого бы то ни было человека в какой бы то ни было книге (если вообще сталкивался). Так вот, этот человек, пожалуй, мог выдержать любое «обрушившееся на него величие». Сильный, красивый, музыкальный, остроумный, удачливый в любви и друзьях, способный противостоять несчастьям, во всем с избытком талантливый (достаточно взглянуть на его рисунки и каллиграммы). Но к «соблазну Рая» и он не был готов. Вряд ли кто-либо вообще может быть готов к этому соблазну (из немногих, способных его почувствовать). И – хотя, как уже говорилось, я и согласен с представленными в предисловии доводами против версии самоубийства – он ушел от нас в Рай, потому что хотел этого. Не сорвись тогда в Средней Азии курок, ушел бы в другой раз…
А теперь вот – и это на сегодня самое главное! – вернулся из Рая, чтобы снова жить среди нас. Я говорю это совершенно серьезно, это (и последующее) не оборот речи, а образ, что означает полную и даже большую реальность.
Этот двухтомник есть прежде всего акт физического возвращения Леонида Аронзона . Это его дом, где он теперь живет, куда мы можем прийти к нему. Теперь все будет по-другому – с нами, с нашей поэзией, с нашим языком. Я думаю, мы спасены.
ВОЙНА СИМВОЛОВ
Майкл Браун1
Члены Североамериканской ассоциации по изучению флагов и знамен недавно постановили большинством голосов, что флаг штата Нью-Мексико является лучшим в США. Он действительно необыкновенно хорош: на ярко-желтом фоне красный круг излучает в четыре стороны света по четыре луча. Рисунок флага был официально принят в 1925 году по предложению организации «Дочери американской революции», которая пятью годами раньше субсидировала конкурс на лучший проект флага, символизирующего неповторимую природу и уникальную историю штата Нью-Мексико. Лучшим было признано предложение Гарри Мера, врача и археолога-любителя из города Санта-Фе. Идею символа солнца Мера позаимствовал из центральной части узора на керамическом сосуде девятнадцатого века, созданном неизвестным гончаром из индейского селения Зиа Пуэбло, в тридцати пяти милях на северо-запад от города Альбукерке. Согласно документам штата, символ солнца общины зиа «отражает племенную философию народа пуэбло, проникнутую пантеистическим спиритуализмом и исповедующую изначальную гармонию всего сущего во вселенной». В 1963 году эти чувства были официально оформлены в тексте отдания чести флагу: «Я отдаю честь флагу штата Нью-Мексико и эмблеме зиа, символизирующей безупречную дружбу объединенных культур». Десятью годами позже был официально утвержден испанский перевод текста отдания чести.
В 1994 году народ зиа бросил вызов этой безупречной дружбе, официально потребовав репарации за использование штатом символа солнца. К 2001 году денежные требования достигли 76 миллионов долларов, по одному миллиону за каждый год использования символа на флаге и бланках штата. Когда законопроект, откликающийся на требования племени, впервые рассматривался законодательным собранием штата Нью-Мексико, в региональной прессе раздались голоса скептицизма и раздражения. Агентство Ассошиэйтед Пресс в статье под заголовком «Законодатели бьются над законопроектами о молочении спаржи, утверждении динозавра в качестве символа штата и запрещении танцевать кадриль» отнесла этот законопроект к разряду необычных законодательных решений и инициатив. В статье давалось понять, что законопроект о символе солнца входит в ту же категорию, что и решение штата Южная Каролина о запрещении лизать галлюциногенных жаб. В письме в газету Arizona Republican гражданка Шерли Кинней писала, что «есть что-то очень неправильное в том», что племя зиа требует компенсацию за использование его символа. «Зиа Пуэбло должны гордиться тем, что они американцы и что символ их племени является флагом штата, – писала она. – Мы не разные народы, мы единый народ этой великой страны».
Требования племени зиа никак нельзя было назвать необоснованными. Они были спровоцированы заявкой на торговую марку, поданной компанией American Frontier Motorcycle Tours из Санта-Фе, специализирующейся на организации путешествий на мотоциклах марки «Харлей-Дэвидсон». На фирменном знаке компании был четко изображен стилизованный вариант символа солнца. В этой заявке не было ничего особенного. Жители штата Нью-Мексико видели символ солнца на чем угодно – от номерных знаков автомобилей до магазинчиков, работающих допоздна. Но после десятилетий скрытого недовольства фирменный знак компании мототуризма заставил племя зиа перейти к действиям. Вариант символа солнца, на котором пучки из трех лучей расходятся в разные стороны (в отличие от флага штата с пучками из четырех лучей), имеет сакральную силу и используется племенем зиа и, возможно, другими народами пуэбло в обрядах, начиная с благословения новорожденных, входящих в этот мир, и кончая проводами умерших в мир иной. Помимо тревоги в связи с ненадлежащим использованием могущественного религиозного символа, жителей Зиа сердило то, что никто не спросил их согласия, прежде чем утвердить символ в качестве флага штата2 .
В связи с неблагоприятной оглаской дела и вмешательством одного из сенаторов США от штата, Джеффа Бингамана, туристическая компания отозвала заявку на торговую марку. В интервью одной из газет администратор племени зиа Питер Пино отметил, что племя обычно санкционирует использование символа бизнесами, которые испрашивают разрешение племени и письменно подтверждают, что символ принадлежит пуэбло. Из его слов можно было понять, что речь идет не столько об оскорблении религиозных чувств, сколько об элементарном неуважении. Тем не менее вряд ли стоит сомневаться, что некоторым жителям Зиа не нравится, что бизнесы могут извлекать выгоду из символа, неразрывно связанного с религиозными обычаями общины.
Полемике вокруг символа солнца было уделено много внимания на открытых слушаниях, проведенных в соответствии с Публичным законом 105—330, который потребовал от Бюро патентов и торговых марок США (USPTO) рассмотреть его политику в отношении официальных знаков отличия индейских племен. Центральным на слушаниях был вопрос о том, следует ли символике племен – пределы которой, как станет ясно из последующего, трудно определить – предоставить ту же защиту, которой пользуются знаки отличия местных, штатных и федеральных агентств. И одновременно рассматривался вопрос о том, не унижают ли достоинство аборигенных американских культур ранее зарегистрированные торговые марки.
Интерес к защите знаков и символов является отражением продолжающихся поисков путей устранения основных, с точки зрения защиты прав аборигенов, слабостей авторского права, а именно: его ограниченного во времени действия и его неспособности обеспечить полный контроль над защищаемой этим правом работой. Защита и принцип добросовестного использования являются двумя сторонами договорной природы авторского права. Активисты движения коренных народов являются убежденными сторонниками защиты, но многие из них выступают против принципа добросовестного использования, который, по их словам, несовместим с их культурными традициями. Именно поэтому они концентрируют внимание на двух аспектах интеллектуального права, которые обеспечивают вечный и всеобъемлющий контроль над работами: на законодательстве о товарных знаках и на морально-правовом элементе авторского права – «правах автора».
На первый взгляд, опасения коренных народностей как нельзя лучше могут быть устранены именно морально-правовой стратегией. Моральные права, в отличие от экономических прав авторского права, бессрочны. Они предназначены для защиты создателя продукта от бесчестящего использования защищенной авторским правом работы. Это потенциально может оградить материал и от недобросовестного использования, в том числе от выборочного цитирования материала лицом, взгляды которого автор находит оскорбительными. В принципе, это может обеспечить мощную защиту продуктов аборигенной культуры. Но на практике не все так просто. Авторское право защищает отдельные продукты, то есть «работы». Является ли фольклор этнической группы работой в этом понимании или это что-то иное? Положим, все известные мифы и народные сказания данного общества записаны и опубликованы – обеспечит ли морально-правовая доктрина возможность для этой народности распоряжаться новыми пересказами тех же самых произведений? Каковы пределы таких прав контроля? То есть, если община распоряжается всеми возможными применениями ее работ, предотвратит ли это полностью и навсегда цитирование или заимствование этих материалов другими лицами?
В исследовании «Наша культура: наше будущее» (Our Culture: Our Future ), опубликованном в Австралии в 1998 году, рассматривается, как могут отразиться на коренных народностях моральные права и другие аспекты интеллектуального права. Критически оценивая предлагаемое австралийское законодательство, предназначенное для защиты аборигенных народностей от «унижающего их обращения» (определяемого как «любые действия, приводящие к существенному искажению или изменению работы, что наносит вред достоинству и репутации ее автора»), авторы исследования полагают, что будет трудно провести различие между простыми описаниями жизни аборигенов и исследовательскими отчетами, в которых документально отражаются тревожащие аспекты этой жизни. Оппоненты предлагаемого законодательства явно опасаются, что оно лишит средства массовой информации возможности публично говорить о коренных народностях. Защитники прав коренных народностей, напротив, считают, что законодательство носит недостаточно ограничительный характер, оставляя слишком много лазеек и не давая ответы на вопросы, кто конкретно будет осуществлять моральные права после смерти автора.
Несмотря на первоначальные надежды на то, что принципы моральных прав явятся мощным средством в руках туземных обществ, на этом фронте пока мало что изменилось. Как указывалось ранее, морально-правовое измерение авторского права слабо выражено в США, и вряд ли эта ситуация изменится. Даже там, где моральные права узаконены, пропасть, разделяющую западные представления об индивидуальном творчестве и опасения туземных общин, очень трудно преодолеть. Поэтому внимание переключилось на другой ключевой аспект интеллектуального права – на законодательство о товарных знаках.
Товарный знак является, как говорят адвокаты Бюро патентов и торговых марок США, «признаком», явным образом отождествляющим нечто в качестве продукта конкретного производителя. Использование знаков прослеживается с Первой египетской династии (3200 лет до нашей эры), когда гончарные изделия помечались отличительными символами конкретного изготовителя. Одно из первых судебных слушаний о нарушении прав на торговую марку состоялось в 1618 году, когда английский производитель текстиля судился с конкурентом, который использовал, с целью обмана, торговую марку истца на низкокачественных тканях.
В учебниках по праву интеллектуальной собственности говорится, что отличительный знак служит двум основным целям: во-первых, он идентифицирует продукт с тем, чтобы покупатель знал, кто изготовил этот продукт; во-вторых, он защищает изготовителя от попыток других компаний ввести покупателя в заблуждение путем применения той же марки. Любой, кто бывал в странах, где неграмотность является обычным делом, сразу же начинает понимать силу торговых марок. В перуанской Амазонии даже не умеющие читать члены индейских общин спокойно говорят о тдташам мдчит (дятел-мачете), испанском инвентаре, на лезвии которого нанесена марка с изображением дятла. Удивительно, но значение торговых марок еще более возросло в развитых странах, поскольку их совершенная простота позволяет различить их даже в мощном потоке зрительных образов, генерируемых средствами массовой информации. Правовед Розмари Кумби считает, что торговые марки являются сегодня настолько важными знаками различия, что они дают нам второй язык, которым мы пользуемся для обмена информацией с другими людьми посредством товаров, демонстрируемых в наших домах и на наших телах3 .
Всепроникающий «брэндовый» способ мышления заставляет, например, руководителей колледжей и университетов без зазрения совести говорить на публике о ценности их «брэндов». Обычные слова и фразы – «еда для здоровяков», «делай лучше», «здорово!» – стали торговыми марками, а предприниматели взялись за буквы алфавита. В 2002 году адвокаты ведущей популярного ежедневного ток-шоу на ТВ Опры Уинфри и ее издателей защищали ее в судебном процессе, где она обвинялась в том, что ее журнал O, The Oprah Magazine нарушил зарегистрированный товарный знак другого журнала, называемого «O», который помещает на своих страницах эротические изображения женщин в фетишной одежде. (Судья вынес решение в пользу Уинфри на том основании, что истец слишком долго не подавал иска и что эти два журнала настолько различны, что покупатели вряд ли спутают их.) Поскольку уже не остается лексических ресурсов, компании начинают активно использовать другие сенсорные способности. Звон колоколов является хорошо всем знакомым примером слуховых товарных знаков. Возможно, не все читатели знают, что звук тикающих часов в новостной программе CBS «Шестьдесят минут» и львиный рев кинокомпании «Метро-Голдвин-Майер» также являются защищенными товарными знаками. В 1994 году компания «Харлей-Дэвидсон» привлекла внимание публики тем, что попыталась зарегистрировать характерный звук работы ее знаменитого V-образного сдвоенного мотоциклетного двигателя V-Twin. (Шестью годами позже компания отказалась от этой рекламы, ссылаясь на стоимость судебных исков, возбужденных конкурирующими производителями.) Торговые марки начали обживать и мир обоняния. Европейский Союз недавно утвердил товарный знак на запах свежескошенной травы. Этим знаком будет обозначаться серия теннисных мячей Scenter Court (что можно примерно перевести как ароматизированный корт).
От торговых марок не требуют оригинальности, главное – чтобы их можно было различать. Они существуют, пока их владельцы используют и защищают их. Они могут быть потеряны, если становятся общеупотребительными, и поэтому компании возражают даже против безобидного упоминания фирменных материалов в книгах и журналах. Надобность защитить торговую марку может вылиться в такую дурацкую судебную тяжбу, что остается только недоуменно пожимать плечами. В 1993 году поп-музыкант Принц, после многолетней склоки с компанией, записывавшей его музыку, перестал пользоваться своим именем и заменил его символом, защищенным торговой маркой. (Поэтому в прессе его именовали «артистом, которого прежде звали При н цем», а потом, для краткости, просто «артистом». В 2000 году он снова стал использовать свое имя.) В 1999 году он подал иск против фан-журнала, посвященного его музыке, на том основании, что его символику используют без его разрешения. Этот абсурдный и опрометчивый иск является наглядным примером того, как экспансия «брэндовости» угрожает лишить людей их врожденной способности общаться.
На таком фоне недовольство племени зиа пуэбло тем, что кто-то другой используют символ солнца, не кажется уже таким безосновательным. И возможно, народ зиа не больше других американских индейцев удручен создавшейся ситуацией, поскольку, например, не менее сотни зарегистрированных товарных знаков берут начало в названиях трех племен – навахо, чероки и сиу. Имена и символы других племен в такой же или меньшей степени используются на рынке, в основном неаборигенными компаниями.
Последние годы Бюро патентов и торговых марок США серьезно взялось за эту проблему. Действующее право разрешает Бюро отказать в регистрации любой марки, которая «состоит из материала или включает в себя материал, который по отношению к отдельным лицам, организациям, убеждениям или национальным символам производит одно из следующих действий: 1) унижает их; 2) ложно дает понять о связи с ними; 3) навлекает на них презрение; 4) навлекает на них дурную славу». По этим критериям Бюро патентов отказало в регистрации имени зиа и символа солнца зиа компании-разработчику программного обеспечения и производителю коктейлей, ссылаясь на ложную связь с зиа пуэбло, а во втором случае – на то, что «это может унизить племя». Наиболее известный случай, когда Бюро применило эти нормы, относится к имени и символу футбольной команды Washington Redskins, регистрацию которых отозвала Коллегия по рассмотрению торговых марок и апелляциям Бюро патентов, заключив, что название «redskins» (краснокожие) унижает сегодня достоинство коренных американцев, так же как и унижало его десятилетия тому назад, когда эта марка была зарегистрирована. В 2002 году (когда писалась эта книга) апелляция по делу еще рассматривалась в Федеральном районном суде, но, судя по всему, фортуна повернулась спиной к владельцам торговой марки. Отзыв регистрации торговой марки не помешает ее владельцам продолжать использовать имя и символ, он просто положит конец защищенному статусу, открывая двери для их нелицензированного использования. Учитывая финансовые риски, потеря регистрации торговой марки может поставить владельцев перед острой необходимостью переименовать команду.
Пиво Crazy Horse Malt Liquor, которое производят компании Hornell Brewing Company и Ferolito, Vultaggio & Sons, уже давно является объектом атак общенациональной кампании, требующей положить конец уничижительному использованию имени почитаемого вождя американских индейцев Бешеной Лошади (Crazy Horse). Бюро патентов и торговых марок США отказалось зарегистрировать торговую марку, и производитель был публично заклеймен главным врачом государственной службы здравоохранения США, членами конгресса от обеих партий, губернатором Южной Дакоты и несчетным количеством церковных и студенческих организаций. В 1992 году конгресс принял специальный закон, запрещающий связывать имя или изображение Бешеной Лошади с каким-либо алкогольным напитком, однако впоследствии закон был объявлен неконституционным исходя из требований свободы слова. Упрямое несогласие производителя отказаться от этого наименования, в конце концов, побудило потомков Бешеной Лошади возбудить дело в племенном суде в резервации Розбад Сиу против компании, обвинив ее, в числе прочего, в диффамации, причинении эмоционального вреда и в нарушении «права на публичное использование», то есть права лица или его агента распоряжаться коммерческим использованием его имени или изображения. На последовавшем затем судебном процессе в федеральном суде решали, распространяется ли юрисдикция племенного суда на стороны, действующие вне резервации. В 1998 году Восьмой окружной апелляционный суд постановил, что «у племенного суда отсутствует право юрисдикции по конфликту, возникшему в связи с действиями note 5 ». После этого потомки Бешеной Лошади начали действовать через федеральный суд, куда они подали иск в 2000 году. Неосновной ответчик по делу, SBC Holdings, владеющий пивоваренной компанией, которая одно время производила пиво Crazy Horse Malt Liquor для компании Hornell, пришел к соглашению с истцами. Председатель совета директоров SBC Holdings Джон Стро Третий отправился в миссию в Южной Дакоте и передал в дар «32 одеяла, 32 плетенки пахучих трав, 32 скрутки табака, семь чистокровных скаковых лошадей, а также просьбу о прощении» управляющему имущественным интересом Бешеной Лошади Сету Большая-Ворона, и таким образом компания выбыла из числа ответчиков судебного процесса.
По мнению социальных критиков, продолжающаяся продажа пива Crazy Horse Malt Liquor является свидетельством бессилия индейцев. Однако неослабевающее давление, которое оказывают на производителей этого продукта индейцы – среди которых более тысячи юристов, – столкнувшиеся с вопиющей культурной бесчувственностью, можно рассматривать как проявление их морального авторитета и политической силы. В сложившихся условиях любая корпорация, которая, следуя примеру компании Hornell, использует имена или символы коренных американцев дискредитирующим их образом, действует недальновидно – даже по меркам рыночного капитализма.
Эти различные тенденции – коммерческие, политические и религиозные – столкнулись на слушаниях, которые Бюро патентов и торговых марок США организовало в середине 1999 года, посвященных статусу племенной символики в торговых марках. Мнения общественности, полученные во время слушаний в письменном виде, весьма разнообразны: от телеграфного сообщения жителя Невады «НИКОМУ не позволено использовать знаки отличия, принадлежащие коренным американцам, в рекламе, наименованиях изделий и т. д.» до сугубо профессиональных исковых заявлений адвокатов, представляющих интересы компании DaimlerChrysler, производителя столовых приборов Oneida Ltd и изготовителя ковров Mohawk Carpet Corporation. Предложения адвокатов касались трех основных проблем. Во-первых, как право должно трактовать термин «племенная символика». Адвокаты, представляющие коренных американцев, предлагали очень широкую трактовку этого термина. Например, Группа по развитию коренных народностей считала, что под символикой следует понимать «любое слово, имя, символ или компонент, а также любое их сочетание, используемые коренными американцами и/или принятые племенными властями… и которые не используются в коммерции». Во-вторых, должны ли новые методы защиты племенных имен или знаков отличия иметь обратную силу и, следовательно, лишать юридической силы торговые марки огромной коммерческой ценности. Компания DaimlerChrysler, безусловно обеспокоенная судьбой торговой марки ее джипа Cherokee, возражала против того, чтобы наименования племен трактовались как символика, поскольку в результате лишения торговых марок защиты их владельцы понесут финансовые потери.
Третья проблема касалась связей американской внутренней политики в отношении торговых марок с международной практикой деловых отношений. США подписали парижскую конвенцию, которая обязывает Бюро патентов и торговых марок США уважать заграничные торговые марки, соответствующие американским нормам. «Если заграничная компания не сможет больше защищать в США свои права на признанную торговую марку по той причине, что эта марка является также названием коренного американского племени или частью племенной символики, – писали адвокаты компании DaimlerChrysler, – это вполне может привести к тому, что иностранные государства откажутся защищать признанные торговые марки американских компаний по причине присутствия в них названий или символики коренных племен Европы, Азии, Африки или Южной Америки». Собственно говоря, изменения статуса племенной символики в торговых марках уже готовы для принятия в Австралии и Новой Зеландии. И пока еще не ясно, как это отразится на американских владельцах торговых марок, имеющих бизнес в этих странах.
Читая стенограммы трех региональных общественных слушаний, проведенных Бюро патентов и торговых марок США в середине 1999 года, начинаешь лучше понимать, какие чувства кроются за неприятием коммерческого или, в сущности, любого, отличного от очерченного самими коренными народами, способа использования традиционных символов. Эмоциональные выступления на слушаниях порой не вписывались в узкие задачи, которые ставит перед собой такая бюрократическая структура, как Бюро патентов. Должностным лицам Бюро патентов приходилось выслушивать сетования на что угодно – начиная от использования слова «скво» (индианка) в топонимике и до продажи гадальных карт в книжных магазинах нововековцев. На слушаниях в Сан-Франциско женщина из Дакоты по имени Ферн Матиас, назвавшаяся руководителем американско-индейского движения Южной Калифорнии, потребовала, чтобы власти следили за использованием всех индейских символов, и особенно религиозных. «То, что индейцы не имели законодательства по авторскому праву, вовсе не означает, что другим позволено использовать их символы, – сказала она. – Нам, индейцам, никогда не нужно было регулировать честность, достоинство и уважение. Это у нас в крови. Но мы живем в современной Америке и должны защищать себя. Необходимо составить список индейских символов, особенно религиозных, которые не должны применяться в коммерческих целях. Мы должны сделать так, чтобы люди знали и понимали, почему это оскорбительно. Каждой компании и организации следует дать такие списки с тем, чтобы они не могли ссылаться на незнание».
Матиас настаивала на том, чтобы Бюро патентов и торговых марок США обеспечило защиту индейских религиозных символов, племенной символики, наименований племен и «индейских слов, имеющих важное социальное, религиозное или племенное значение». Отвечая на вопрос, как правительство может наилучшим образом определить, какие символы нуждаются в защите, она сказала, что официальные лица должны говорить со старейшинами племен, а не с племенными советами, которым, как изобретением правительства США, он не доверяет. Имея в виду межправительственный характер взаимоотношений индейских племен с Вашингтоном – а именно на таком характере взаимоотношений настаивали индейские официальные лица на этих слушаниях, – непонятно, каким образом Бюро патентов и торговых марок США сможет миновать официальные правящие структуры племен и общаться непосредственно с «исконным народом», чья самобытность, по словам самой Матиас, зачастую является строго охраняемой тайной.
На слушаниях, длившихся целый день в Культурном индейском пуэбло-центре в городе Альбукерке, основное внимание было уделено проблеме символа солнца племени зиа. После кратких выступлений комиссара Бюро патентов Тодда Дикинсона, сенатора Джеффа Бингамана и члена палаты представителей Тома Юдолла слово было предоставлено губернатору Зиа Пуэбло Айнадэо Шийе. Шийе кратко остановился на истории народа зиа и на том, как он смог выжить в невероятно трудных условиях. После этого он перешел непосредственно к теме слушаний: «Я знаю, что и у других племен есть важные для них символы. Пусть эти племена сами скажут об этом… Но я скажу, что моему народу был причинен огромный вред неуважительным отношением к символу солнца зиа. История европейцев на этом континенте было долгой историей несанкционированного присвоения. Сегодня мы находимся, я надеюсь, на пороге новых умонастроений. Я не понимаю, как Бюро патентов и торговых марок может с чистой совестью давать человеку не нашей нации право использовать наши символы на химическом удобрении, биотуалете или на каком-либо другом товаре, который он продает. По действующему праву другие правительства в этой стране защищены от таких оскорблений. Я полагаю, что символика бойскаутов и Красного Креста находится под защитой специальных законов. Исходя из одной только западной логики и без всяких скидок на сострадание в отношении нашей культуры и образа жизни, официальные знаки различия или символы суверенных племен должны находиться под такой же защитой, что и знаки или символика муниципалитетов, штатов, иностранных государств и так далее».
Ораторы, выступавшие после губернатора Шийе, выделяли те же проблемы: религиозное значение символа солнца и печаль или гнев, испытываемые индейцами, когда они видят, что такие изображения используются в коммерческих целях; возможная путаница от наименования продукта именем племени, если этот продукт не производится племенем; а также трудности, испытываемые племенами, когда они хотят зарегистрировать свои имена и символы, которыми уже пользуются сторонние лица. Иногда в этом, как правило, благожелательном и сдержанном обмене мнениями проскальзывали настроения, которые, если их оформить законодательно, увели бы правовую защиту торговых марок в совершенно новые пределы. Уильям Виахки, директор-исполнитель организации Five Sandoval Indian Pueblos, рассказывал о том, как он, единственный индеец, работал в государственной комиссии, занимающейся петроглифами – наскальными изображениями, часто встречающимися в Северной Америке, особенно на ее западе. Отмечая пренебрежительность, с которой неиндейцы используют эти изображения в своих целях, Виахки сказал: «Эти вещи неотделимы от пения. Они неотделимы от ритуала. Они неотделимы от вещей, которые мы не можем разглашать, поскольку если мы разглашаем что-то такое, то это что-то всегда используют за наш счет. Племенам ничего не возвращают». Отвечая на вопрос адвоката Бюро патентов и торговых марок США, Виахки предложил, чтобы все семнадцать тысяч с лишним уже описанных изображений и рисунков были закрыты для такого использования неиндейцами, которое позволяет им «все время извлекать прибыль, ничего не возвращая индейскому народу».
Заключительный отчет Бюро патентов по проблеме племенной символики, выпущенный в ноябре 1999 года, показывает, насколько несовместимы тревоги о распространении культурно-значимых символов с узконаправленным и, главным образом, коммерческим предназначением Бюро патентов и торговых марок США. Бюро настаивало на том, чтобы под термином «символика» понимались только знаки, используемые для официальных целей. Другие же предлагали считать символикой все, что угодно, начиная от слов языков коренных народов и кончая иконографией, используемой в религиозных ритуалах и произведениях искусства. Бюро патентов утверждало, что действующие правила и процедуры отвечают интересам индейцев и дают возможность предотвращать регистрацию марок, которые косвенно подразумевают несуществующую связь с конкретными племенами. Оно обещало предпринимать более энергичные усилия по документированию официальных печатей и знаков отличия признанных индейских племен, некоторые из которых отозвались на предложение Бюро патентов занести их знаки отличия в общегосударственную базу данных.
Задача, стоящая перед Бюро патентов, осложняется тем, что разные племена по-разному относятся к коммерческому и религиозному использованию традиционных символов. Если бы Бюро патентов провозгласило племенные знаки отличия эквивалентными другим правительственным символам, как того требовали некоторые активисты индейского движения, то племена не смогли бы использовать их в коммерческих целях, потеряв, таким образом, потенциальный источник дохода. Недавнее дело служит иллюстрацией изменчивости взглядов относительно правильного использования религиозных символов. В 2000 году племя тигуа из пуэбло Ислета-дел-Сур направило письмо в Управление парков и живой природы штата Техас с предписанием прекратить публикацию изображений хорошо известной пиктограммы из исторического парка Хуэко Тэнкс, расположенного близ Эль-Пасо. В письме утверждается, что изображение, символ солнца тигуа, имеет «глубокое религиозное и культурное значение для племени, символизируя разгадку тайны возращения к матери пуэбло последнего живущего члена племени». Однако племя уже зарегистрировало картинку пиктограммы в качестве знака обслуживания, предшественника торговой марки, и демонстрирует его на видном месте в принадлежащем племени казино Speaking Rock4 .
В отличие от Бюро патентов и торговых марок США аналогичное канадское ведомство проявило большую готовность оказать помощь коренным народностям, добивающимся контроля над распространением культурно-значимых изображений. Небольшое живущее на побережье племя салишей, называемое Первой нацией Снухнаймо, большая часть земель которого находятся в окрестностях города Нанаймо на острове Ванкувер в Британской Колумбии, объявило в 2000 году, что оно добилось защиты десяти наскальных изображений на соседнем острове Габриола. Изображения находятся под защитой положения канадского закона о торговых марках, которое относится к «любым значкам, геральдике, эмблемам или маркам, утвержденным и используемым любым органом государственной власти». Зарегистрировав эти петроглифы в качестве официальных знаков, племя снухнаймо имеет право предъявить иск против любого лица, использующего эти изображения без разрешения. Племя снухнаймо уже обратилось в местные магазины с просьбой прекратить продажу теннисок и других предметов, воспроизводящих зарегистрированные изображения. Музей на острове Габриола заявил, что он уберет изображения наскальных надписей из своего Интернет-сайта и не будет больше выдавать посетителям музейные репродукции петроглифов для копирования их притира-нием.
Кэтлин Джонни, координатор по вопросам земель и ресурсов Управления заключения договоров Первой нации Снухнаймо, подчеркнула в интервью по телефону, что для снухнаймо основное значение этих петроглифов – религиозное, а не коммерческое. Старейшины общины хотят ограничить легкомысленное применение этих могущественных символов. Они надеются, что правовая защита, предоставленная теперь этим изображениям, создаст условия, при которых люди узнают о духовных ценностях снухнаймо и об их связи с изображениями, созданными их предками. «В Канаде, – сказала она, – принято уважать культуры, религии и уклады других людей. Единственное, что мы просим, это чтобы люди уважали нашу культуру. Мы не используем изображения в коммерческих целях и просим других людей уважать это. Мы используем их в религиозных целях. Они священны для нас»5 .
Добиваясь защиты изображений, снухнаймо встретились со сложными вопросами. Говорят, что община решала, следует ли искать защиты всех петроглифов, представляющих для них культурный интерес. Обсудив все за и против, они выбрали более ограниченную стратегию, обращенную на самые широко воспроизводимые изображения, не исключая при этом возможности добиваться защиты и других изображений. «Мы начали с того, что оформили официальный статус марки с тем, чтобы люди поняли, что изображение является объектом интеллектуального права, – сказала Кэтлин Джонни. – Если они не соглашались с этим, мы предоставляли им культурные знания и знакомили с историей вопроса. Раньше мы не занимались этим регулярно, но теперь мы стараемся рассказать им как можно больше о важности этой проблемы для нас и о ее значении в нашей культуре». Парадоксальность ситуации, с которой племени снухнаймо придется смириться, заключается в том, что процесс официальной регистрации марки, в результате которой изображения петроглифов будут изъяты из общего доступа, требует, чтобы факсимиле этих изображений были доступны для всеобщего обозрения в базе данных Бюро интеллектуальной собственности Канады.
Действия, предпринятые племенем снухнаймо, можно рассматривать либо как умелое использование права для новых целей, или как опасное искажение предназначения системы торговых марок. Как замечает Розмари Кумби в ее анализе современных тенденций в отношении торговых марок, правовая защита некоторых общественных символов имеет ряд логических обоснований. Например, использование символа и наименования местной полиции или пожарной команды ограничивается в интересах общественной безопасности. Вообще говоря, аргументирует Кумби, защита, предоставляемая официальным символам, существует для того, чтобы «однозначно определить „официальное“ значение знака и возбуждать иски против тех, кто придает знаку несанкционированные значения». Закрепляя за наскальными изображениями официальный статус марки, люди снухнаймо отстаивают контроль над их смыслом, но делают они это, строго ограничивая доступ к воспроизведению изображений. В результате этого наскальная живопись становиться антисимволом, там, где было наличие, теперь зияет отсутствие. С точки зрения снухнаймо аналогия с эмблемами общественной безопасности полная. Они утверждают, что любое использование изображений без религиозного понимания причиняет пользователю духовный вред6 .
Первая нация Снухнаймо претендует на собственность на петроглифы по праву устной традиции и общего права владения, и когда они были сертифицированы в качестве официальных знаков племени, некоторые комментаторы уже праздновали «репатриацию» петроглифов. Однако по своей природе петроглифы являются объектами, которые трудно датировать или отождествить с конкретными его создателями, во всяком случае, по критериям западного права и науки. Притязания снухнаймо на права на наскальные изображения, находящиеся на территории их традиционного проживания, имеют веские основания, поскольку их присутствие в этом регионе представляется весьма древним. В отличие от этого, во многих других районах Северной Америки, начиная с шестнадцатого века , наблюдались масштабные передвижения народов, и поэтому там невозможно связать наскальную живопись с существующими в настоящее время коренными народами. В каком же смысле тогда считать изображения интеллектуальной собственностью народности? Не могло ли быть так, что создатели наскальной живописи были предками других этнических групп региона или народностей, которые не оставили здесь потомков, поскольку только проходили по этим местам? Недавно признанная монополия снухнаймо на религиозно-значимые изображения вполне может стать прецедентом для аналогичных исков в других местах, но многие из таких исков будет несравненно труднее обосновать. В сущности, в деле снухнаймо, так же как и в деле зиа пуэбло, речь идет не столько об интеллектуальной собственности, сколько о неприятии неконтролируемого распространения символов – точнее, копий символов, – которые община считает своими. Термины коммерческой выгоды, в которых обычно выражаются споры о товарных знаках, очень плохо приспособлены для снятия этих религиозных тревог7 .
Кэтлин Джонни говорит о том же: «Если бы федеральное правительство или мировое сообщество обеспечили другие средства защиты аборигенных культур, мы бы воспользовались ими. Мы сделали то, что могли сделать, исходя из имеющихся возможностей. Если бы мировое сообщество смогло также эффективно защищать нашу интеллектуальную собственность, как оно защищает Coca-Cola или Microsoft, то мы бы не использовали торговую марку. Мы бы использовали что-то другое. Люди оправдывают использование наших петроглифов, говоря, что они были доступны всем уже бог знает как давно. Моя община существует десять тысяч лет, и поэтому семьдесят пять лет – это капля в море. Наша правда и наши права значительно древнее».
Нельзя сказать, чтобы специалисты по культурной антропологии зачитывались «Вестником торговых марок». Однако в 1994 году в этом журнале была опубликована статья антрополога из Смитсоновского института Кондасы Грин и адвоката Томаса Дрешера, в которой рассматривались сходства и различия между американской практикой торговых марок и графическими традициями индейцев кайова. В статье прослеживается история вигвама, подаренного в 1845 году вождю кайова Маленькому Утесу вождем шайенов Спящим Медведем. Подарок был сделан в честь мирного договора, заключенного несколько лет ранее этими племенами. Вигвам, подаренный Маленькому Утесу, был украшен с одной стороны шестнадцатью желтыми полосами в ознаменование военных походов племени шайенов, а с другой – изображениями картин сражений. Со временем, Маленький Утес добавил на вигвам и свои собственные рисунки. Раскрашенные вигвамы были редкостью для племени кайова, и поэтому необычная история этого вигвама придала ему большую ценность в их глазах.
Грин и Дрешер объясняют, что вигвамы, сделанные из шкур буйвола, могут прослужить не больше одного-двух сезонов, а потом их нужно менять. Пока он был жив, Маленький Утес время от времени собирал большую группу мужчин для того, чтобы они помогли ему обновить его вигвам, нанося украшения на свежие шкуры. С течением времени украшения менялись, отражая новые военные победы, но вигвам считался тем же самым. Права на воспроизводство изображений на вигваме считались принадлежащими только самому Маленькому Утесу. Эти права можно было передавать, и за несколько лет до своей смерти он их передал своему племяннику, который также стал называться Маленьким Утесом. Племянник обновлял вигвам, пока была такая возможность, но жизнь в маленькой резервации и исчезновение буйволов очень затрудняли это дело. Нищета также не давала возможности регулярно обновлять вигвам. Когда второй Маленький Утес решил передать свои права на изображения на вигваме более молодым родственникам, оказалось, что немногие из них обладают правами, которые требовались для такой передачи. В конце концов права на вигвам с изображениями битв были все же переданы одному из его сыновей, Белому Буйволу. Последнее зафиксированное обновление вигвама состоялось примерно в 1916 году, когда он был раскрашен братом Белого Буйвола, известным художником Чарли Буйволом. Люди кайова по сей день помнят этот вигвам, хотя на смену ему пришли изображения, посвященные более современным боевым подвигам, в том числе участию кайова во Второй мировой войне, в войнах в Корее, Вьетнаме и в Персидском заливе.
Кайова ревностно защищают свои права на нематериальную собственность, в данном случае право на использование отдельных изображений и изображать конкретные события. Вообще говоря, в прежние времена их возможно больше беспокоила именно нематериальная собственность – то, что мы называем интеллектуальной собственностью, – чем материальная собственность. Интеллектуальное право народа кайова во многом отличается от западных норм. Им неизвестно важнейшее для авторского права различие между идеей и ее воплощением: человек племени кайова является владельцем своих идей и опыта своей личной жизни. Если другой человек описывает эти вещи даже своими словами или художественными средствами, то это считается нарушением культурных норм. Такие права бессрочны и они могут передаваться. Их неизменность и их тесная связь с отдельными личностями, говорят Грин и Дрешер, делают их более похожими на торговые марки, чем на авторские права: «Обладает ли символ религиозной магией или коммерческим образом – результат один: он изначально наделен могуществом».
Люди, критикующие современное интеллектуальное право и то, как оно отражается на коренных народах, утверждают, что авторское право и патенты не известны незападным обществам, которые рассматривают информацию как общественное достояние. Пример кайова показывает, что это не так. Существует богатая этнографическая литература, детально описывающая сложные правила, относящиеся к знаниям, и они соблюдаются во множестве аборигенных обществ. Было вовсе не редкостью, когда индейцы Великих равнин покупали и продавали личные песни, благословения, видения и другие проявления духовных знаний. Например, в племени ото в Оклахоме натуральная оплата за знания была обязательной, поскольку считалось, что она способствует переходу энергии от продавца к покупателю. Поэтому проблема не в том, что коренным народам не известно авторское право или его эквиваленты, а в том, что их правила обмена идеями и информацией зачастую сложно сочетать с западными методами и, что более важно, с технологиями размножения информации, привнесенными промышленной революцией8 .
Видя опасности, которые таятся в западном праве и западных технологиях для аборигенных культур, некоторые критики требуют, чтобы законодательство об авторском праве было изменено таким образом, чтобы оно защищало художественные стили аборигенов, а не просто их проявления в конкретных произведениях изобразительного или исполнительского искусства. Адвокат Колин Голван, представлявший истцов на процессе «Булун-Булун» в Дарвине, рассматривает этот вопрос в статье, посвященной возможностям, заложенным в законодательстве об авторском праве, для защиты аборигенного искусства. После того, как австралийские производители теннисок были обвинены в нарушении авторских прав художников-аборигенов, они стали выпускать рубашки с поддельными рисунками. «Большинство магазинов, продающих товары для туристов, заполнены теперь рубашками с рисунками, напоминающими аборигенное искусство, но на деле являющимися лишь жалкой имитацией его, – пишет Голван. – Естественно возникает вопрос, должна ли существовать защита от такого искажения аборигенного искусства и как такая защита должна работать».
Предложение Голвана о том, чтобы поддельные рисунки рассматривать – с точки зрения закона – так же как и подлинные, смыкается с наступлением, которое его коллеги-юристы энергично ведут в судах индустриального мира: за право собственности на «внешний вид и ощущение» («look and feel») продуктов и художественного выражения. По делу 1968 года «Онассис против Диора», являющемуся вехой в судебной практике, верховный суд штата Нью-Йорк вынес постановление, что модельер Диор нарушил права Жаклин Кеннеди-Онассис, когда он опубликовал рекламу, на которой некая Барбара Рейнхольдс, как две капли воды похожая на Жаклин, была изображена в компании с другими знаменитостями, которые изображали сами себя. Суд, в сущности, постановил, что Барбара Рейнхольдс не имеет больше исключительных прав на свое собственное лицо, поскольку оно похоже на лицо значительно более знаменитого человека. Аналогичные споры стали вестись в отношении использования голосового материала, который можно легко спутать с голосами известных певцов. Суды заключили, что такое использование нарушает индивидуальность певца, являющегося объектом подражания. Там, где речь идет о похожих изображениях или звуках, подлинное и поддельное теперь рассматриваются с единых правовых позиций. Следует ли этот же принцип отнести к аборигенным культурам, самобытность которых находится под угрозой?
Многих писателей, художников и правоведов беспокоит тенденция агрессивной защиты индивидуальности художника, а также произвольное законодательное продление сроков действия авторских прав. В этих дискуссиях используют такие выражения, как «душат культуру» и «подавляют творческие способности». Однако борцы за защиту культуры нисколько не прислушиваются к этим опасениям и настаивают на том, что нации-переселенцы должны как-то «репатриировать» аборигенным общинам слова, символы и измененные в культурном отношении художественные стили. Известный специалист в области аборигенного искусства Австралии и Новой Зеландии Николас Томас считает, что горы злоупотреблений, совершенных по отношению к народу маори в годы колонизации Новой Зеландии, «приводят к мысли о параллелях между вторжением в земли и вторжением в культуру». «Такое отождествление, – продолжает он, – заставляет считать, что цитирование аборигенного искусства неаборигенными художниками (независимо от амбивалентности или сложности цитат) должно подвергаться цензуре».
Как бы мы ни хотели противостоять безвкусному или вредному заимствованию иконографии или изобразительных стилей коренных народов, всеобъемлющее осуждение Томасом любых ссылок на аборигенное искусство неаборигенными художниками и писателями очень смахивает на семиотическую версию этнических чисток. Если бы не невыполнимость этих мер, это были бы очень тревожные попытки. В демократических странах, основанных переселенцами, стили коренных народов стали основой массовой культуры и образным выражением национальной идентификации. Для искоренения всего этого нужны драконовские меры социальной инженерии. Географические названия, взятые из языков коренных народов, повсеместно распространены в США, Канаде и других странах, основанных переселенцами. Около половины названий штатов в США, провинций в Канаде, а также бесчисленное количество округов и больших и малых городов (например, Чикаго, Миннеаполис, Майами) ведут свое начало из коренных языков. Ряд географических названий включают в себя названия племен (Сиу-Фолс) или имена конкретных людей (Сиэтл). К тому же коренные народы не всегда возражают против использования названий племен неаборигенами. Например, религиозные лидеры апачей явились благословить новую модель вертолета AH-64D «Лонгбоу Апач», а военные ветераны из числа апачей с гордостью говорят об этом грозном оружии.
В 2000 году племя зиа пуэбло заключило соглашение с авиакомпанией Southwest Airlines об использовании ею символа солнца на самолете, которому присвоили имя «Нью-Мексико-Один». По словам управляющего племенем зиа Петера Пино, авиакомпания в течение трех лет не решалась обратиться с этим вопросом к племени, боясь получить отказ. В конце концов она все-таки обратилась к племенному правлению, и договоренность была легко достигнута. «Мне кажется, они были приятно удивлены тем, что мы оказались цивилизованными людьми», – сказал Пино. На церемонии, посвященной новому самолету, официальные лица племени зиа были в числе почетных гостей, а дети исполнили «танец экипажа». Компания выпустила пресс-релиз, в котором заявлялось, что она «будет с гордостью носить символ штата Нью-Мексико с тем, чтобы его видели в пятидесяти шести городах страны, которые обслуживает Southwest Airlines.
В рамках этого соглашения авиакомпания выделила некую сумму на стипендии студентам из племени зиа. Пино особо подчеркнул, что это следует рассматривать как благотворительный вклад, а не как возмещение, что показывает, перед каким трудным выбором стоят пуэбло. Что важнее им в символе солнца – религиозный или коммерческий аспект? Отвечая на это, Пино сказал, что в идеале символ вообще не должен был быть общедоступным, так как традиционно он использовался только с разрешения особых религиозных обществ внутри пуэбло. Но поскольку сегодня символ солнца мы видим везде, то община также желает пользоваться теми благами, источником которых может быть всем известный символ.
Попытки разрешить свои разногласия со штатом Нью-Мексико оказались для зиа пуэбло менее успешными, чем его переговоры с деловыми компаниями. Осенью 2001 года законопроект № 423, представленный палатой представителей штата Нью-Мексико, согласно которому должно было быть выделено 50 тысяч долларов на учреждение специальной комиссии штата для переговоров с пуэбло, так и не вышел из комиссии по бюджетным ассигнованиям. Автор законопроекта член палаты представителей Джеймс Роджер Мадалена считает, что законопроект пал жертвой двух причин. Во-первых, финансы: посчитали, что это не первоочередная задача для штата, в котором много претендентов на его ограниченные ресурсы. Вторая причина, о которой он слышал от других членов комиссии, более философского плана: «Разве можно долларом измерять такой важный культурный и религиозный символ?» – спрашивали они.
За всей этой полемикой присутствует дестабилизирующее влияние КОПИИ. Новые технологии размножения зачастую представляют собой опасность для существующих систем общественного контроля. Изобретение печатного станка дало возможность грамотным мирянам приобретать недорогие библии, что подорвало влияние церковных властей и явилось причиной реформации. Появление кино означало конец водевиля. Промышленное массовое производство уничтожило ремесленные гильдии. Компьютерные программы, которые способствуют копированию защищенной авторскими правами музыки, потрясают основы звукозаписывающей индустрии и могут в конце концов видоизменить ее. Книге, которую вы держите сейчас в руках, возможно, суждена короткая жизнь, поскольку университетские издательства дают научным библиотекам электронные копии книг вместо бумажных. Это, правда, не так уж важно, поскольку авторские гонорары и без того подорваны использованием фотокопировальных устройств и Интернет-торговлей, которая с поразительной эффективностью доставляет пользователям подержанные книги. История попыток контролировать продукцию технологий размножения показывает, что мало надежд на то, что аборигенное наследие окажется более защищенным в этом отношении, чем другие культурные источники. Изоляция от остального мира обеспечивает какую-то защиту, но долго это продолжаться не может. Другим барьером служат языки, на которых исполняются песни и сказания. Но и в этом случае мало оснований для оптимизма: специалисты считают, что к концу столетия исчезнет половина языков мира9 .
Наибольшая опасность для коренных обществ исходит НЕ от бизнесов, которые занимаются торговлей аборигенными символами, хотя такую деятельность следует резко осудить. Тем более что многие фирмы должным образом отреагировали на бойкоты, кампании антирекламы и вмешательство национальных и международных организаций, регулирующих товарные знаки. Коренная проблема – это технологии, обеспечивающие новые способы размножения информации и изображений, распространение которых прежде было легче отслеживать. Это подрывает традиционную власть и авторитет самой традиции. Последствия для аборигенных деятелей искусств могут быть самыми плачевными. В постановлении по другому делу об аборигенном авторском праве, делу «Булун-Булун», слушавшемуся в Дарвине, председатель суда судья Джон фон Даусса отметил, что художники-аборигены, чьи работы неправомерно используются неаборигенами, могут лишиться права участвовать в церемониях и писать традиционные изображения клана, или же их могут заставить возмещать убытки местным властям. Иногда они становятся жертвами физического насилия. Аналогичным образом писатели и интеллектуалы из числа аборигенов могут быть подвергнуты остракизму в своих общинах за публикацию сведений об их культуре, сведений, которые уже многие десятилетия можно найти в библиотеках.
На фоне возрастающей прозрачности всех социальных укладов и при избытке средств массовой информации желание иметь прочную опору в собственной самобытности выливается в энергичное сопротивление. У аборигенных народов оно принимает форму чрезмерной чувствительности к тому, что воспринимается ими как неправомерное использование традиционных символов. Это сопротивление порождает мечты об обособленном народе-хозяине своих сказаний, изобразительного искусства, музыки и религиозных обычаев. Для полиэтнических государств важнейшей задачей грядущих десятилетий будет проведение такой государственной политики, которая уважает чувства аборигенных народов, не нарушая при этом основные гражданские свободы. Никакие лозунги культурного суверенитета не смогут решить проблемы, коренящиеся в революционном развитии коммуникационных технологий; но и никакие ссылки на свободу слова не помогут разрешить нравственную коллизию, вызванную бездумным и неуважительным использованием изобразительного искусства народа.
Как видим, некоторые баталии этой войны символов носят, скорее, показной, чем существенный характер. По мере того как рекламный эффект одной проблемы начитает угасать, активисты переключаются на другую проблему. Однако индейцы пуэбло, как правило, смотрят на вещи основательно, и община зиа пуэбло полна решимости энергично добиваться своих целей в отношении символа солнца, независимо от неудач, которые ей предстоит испытать на этом пути. Петер Пино замечает, что широкая публика в основном считает, что пуэбло судится со штатом по проблеме флага, что неверно. Пино выразил уверенность, что вопрос этот можно решить без дорогостоящего судебного разбирательства. «Нам бы хотелось верить, что мы достаточно цивилизованы для того, чтобы решить это дело за столом переговоров, – сказал он. – Символ солнца, мы верим, по праву принадлежит пуэбло зиа. Это дело имеет принципиальное значение для нас. Такую заповедь мы получили от старейшин, многие из которых теперь уже в мире ином. Поэтому на нас лежит обязанность, и мы продолжим работать в этом направлении».
Перевод с английского Джозефа Клейна
1 Фрагмент книги: Michael F. Brown. Who Owns Native Culture? Cambridge , Massachusetts , & London : Harvard University Press, 2004. Автор – профессор антропологии и латино-американских исследований в Williams College (Massachusetts, США). Полный перевод готовится к изданию фондом «Прагматика культуры» (примеч. ред .).
2 В июне 1999 года на открытых слушаниях выступил в качестве свидетеля руководитель одного из религиозных обществ пуэбло Исидро Пино. Пино отметил, что знание символа солнца «является достоянием общины… Тем не менее, для того чтобы вы поняли значение символа солнца зиа, этого достояния нашей общины, я беру на себя ответственность сообщить вам следующее»… и он кратко описал применение этого символа в четырех ритуалах. «Я рассказал вам это, – заключил Пино, – надеясь, что вы серьезно подумаете, как полностью защитить символ солнца зиа в качестве официального племенного символа пуэбло Зиа» (U.S. Patent and Trademark Office, Hearing on Official Insignia of Native American Tribes , 8 July 1999, 138—139, available at www.uspto.gov/web/offices/com/hearings/index.html #native).
3 Rosemary J. Coombe, The Cultural Life of Intellectual Properties: Authorship, Appropriation, and the Law (Durham, N.C.: Duke University Press, 1998), ch. 4.
4 Информация о знаке обслуживания племени тигуа (регистрационный номер 2306017) содержится в письме Альберта Альвидреца, губернатора пуэбло Ислета-дел-Сур, от 25 июля 2000 года, адресованного в Управление парков и живой природы штата Техас. В заявлении на регистрацию указывается, что знак будет использоваться в связи с «азартными играми, например, бинго, игорными автоматами, карточными играми и играми в кости». Казино Speaking Rock было закрыто в феврале 2002 года, после того как Верховный суд постановил, что оно начало функционировать незаконно, без получения на то предварительного разрешения штата Техас.
5 Интервью по телефону 23 октября 2001 года. Пока еще не ясно, каким образом племя снухнаймо будет выполнять требование о том, чтобы зарегистрированная марка использовалась публично, например, на фирменных бланках или на автомобилях официальных лиц.
6 Coombe, Cultural Life of Intellectual Properties , 136. Конгресс США предоставил специальную защиту символам таких организаций, как Бойскауты Америки и Дочери американской революции. Талисман «Медвежонок Смоуки», созданный Службой охраны лесов совместно с Рекламным советом, тщательно контролируется Службой охраны лесов. Когда Роберт Джекэл и Дженис Хирота захотели поместить изображение знаменитого медвежонка в книге об истории рекламы и пиара, Служба охраны лесов отказалась дать им такое разрешение, ссылаясь на «нецелесообразность», как она выразилась, этого. См.: Robert Jackall and Janice Hirota, Image Makers: Advertising, Public Relations, and the Ethos of Advocacy ( Chicago : University of Chicago Press, 2000), 216.
7 Агентство по делам индейцев и северных территорий Канады констатировало: «Снухнаймо репатриировали эту часть своего наследия». См.: Simon Brascoupе and Howard Mann, A Community Guide to Protecting Indigenous Knowledge (Ottawa: Research and Analysis Directorate, Department of Indian Affairs and Northern Development, 2001), 24. Бывают исключения – в некоторых случаях удается найти связь создателей наскальной живописи с современными общинами. В историческом парке Хуэко Тэнкс в Техасе пиктограммы, вероятнее всего, были выполнены в девятнадцатом веке конкретными лицами из племен тигуа и кайова. Сегодня их потомки регулярно навещают этот парк. См.: Adolph M. Greenberg and George S. Esber, Draft General Management Plan for Hueco Tanks Park (Report Prepared for the Tigua Indian Tribe, Ysleta del Sur Pueblo), Cultural Consultants, Inc., , accessed 18 Aug. 2000.
8 Еще в 1920 году антрополог Роберт Лоуви в своей книге Primitive Society (New York: Boni and Liveright, 1920) документально засвидетельствовал много случаев существования в племенных обществах практики, аналогичной авторскому праву. William Whitman, The Oto (1937; New York : AMS Press, 1969), 3—4. См. также, например: Jacob L. Simet, „Copyrighting Traditional Tolai Knowledge?“ in Protection of Intellectual, Biological, and Cultural Property in Papua New Guinea , ed. Kathy Whimp and Mark Busse (Canberra: Asia Pacific Press, 2000), 62—80; Mark C. Suchman, „Invention and Ritual: Notes on the Interrelation of Magic and Intellectual Property in Preliterate Societies,“ Columbia Law Review 89 (1989): 1264—94; Graham Dutfield, „The Public and Private Domains: Intellectual Property Rights in Traditional Knowledge,“ Science Communication 21 (2000): 274—295.
9 По оценке лингвиста Майкла Краусса, только 16% из существующих языков коренных народов США и Канады используются всеми поколениями людей из числа этих народов (у таких языков хорошие перспективы на выживаемость). На 67% языков говорят только прародители и более старшее поколение (Michael Krauss, „The Condition of Native North American Languages: The Need for Realistic Assessment and Action,“ International Journal of the Sociology of Language 132 (1998): 12).
«ТУПИК – ЭТО ОЧЕНЬ ИНТЕРЕСНАЯ ВЕЩЬ…»
Андрей Битов – Сергей Соловьев
Сергей Соловьев Каков язык человека – такова его и судьба. Это же относится и к народу. К русскому – в особенности.
В начале нашей азбуки – аз, затем буки. То есть: я – буквы. И лишь затем, и потому – ведать слово. И не то слово, до которого еще плыть и плыть – до середины реки азбуки, а глагол, то есть речь, течь, говорение, то есть слово живое, изустное, отворяющее уста.
У индусов в «Алмазной сутре» – формула человека: «я, человек, существо, небожитель». У нас: «Я – буквы – ведаю – говорю».
Я – часть азбуки мира. Не буква его, а буквы. Какая часть, сколько? Нет ответа. Вопрос есть, чувство есть – части целого, потому говорю.
До Мандельштама взгляд русской литературы не замечал или почти не замечал язык, на котором пишет, дышит, спит и видит. У Пушкина, например, который возводил язык, как державу Петр, нет или почти нет речи о нем.
Андрей Битов У Пушкина есть, по типу ломоносовского, высказывание. О гибкости и всеядности нашего языка. Он и сам обучил русскую речь французскому строю во многом – именно не словарю, а строю. Я недавно увидел, как он, наверное безо всякой государственной программы, избегал иностранных слов. У него нет, например, слова «пейзаж» – только «природа». Нет слова «ландшафт» – «вид».
Или брать древнюю русскую литературу, о которой Пушкин позже узнал, – там язык тоже был, просто мы до сих пор невнимательны к той эпохе. Я думаю, что сейчас у нас как раз время почитать восемнадцатый век. Что некоторые замечательные люди и делали, в частности Заболоцкий. Надо быть немного раньше.
Мандельштам был, конечно, очень просвещенной фигурой – не в смысле образованщины, а в смысле света. И думаю, что это связано с тем, что семнадцатый год поставил под угрозу существование русской речи, потому такая напряженность. Это единственное, что у нас выжило, и единственное, что справилось с режимом, – русский язык. Поэтому его внимание и оказалось обращенным прежде всего на ту систему, которая все искупит, все выручит – и выживет.
А по сути дела, мне кажется, что русский язык имперский по своему характеру – не в смысле агрессии, а в смысле способности переварить бездну влияний и сделать все своим.
В свое время прозвенел, и, наверное, справедливо, Олжас Сулейменов, который рассказал, сколько татарщины в нас, и обучение другим языкам у русского языка постоянно происходит – при такой вот странной ксенофобии, одновременно, к знанию иностранных языков, которая тоже поразила при советском режиме нашу жизнь. Знать иностранные языки – это значит хорошо чувствовать свой.
Однажды судьба свела меня с замечательным польским поэтом, и оказалось, что он мой читатель, что было мне лестно, я говорю, на каком же языке Вы читали, он говорит, ну я же поляк, наверно по-польски, но по-польски меня не было, на каком-то другом, но не по-русски… Говорили мы по-английски, это было легче ему, чем по-русски. Он спросил, над чем я сейчас работаю, и я ответил, что пытаюсь воскресить культуру русского эссе. Он говорит: это трудная задача, для того чтобы написать эссе, нужно знать, по крайней мере, три-четыре языка. Вот нормальный подход восточного европейца.
Те народы, которые не могут претендовать на то, чтобы все знали их язык, должны знать другие языки. Скандинавы знают несколько языков, навязывать финский или норвежский они не в силах. И русский язык навязывать никому не надо.
У нас, на постимперских обломках, происходит освобождение русского языка, а именно в отпавших окраинах – потому что свой язык они все едва вспоминают, английский знают плохо, но даже прибалты, которые так антагонистичны к России, между собой говорят по-русски.
С. С. В начале не Бог был, говорит Книга, а боги. Един – во множественном числе.
И у нас во множественном, но – человек, часть речи. Часть, говорит современная физика, больше целого. Счастье, говорит язык, – быть с частью. Истина, говорит язык, это естина, то есть все, что есть. А что есть? Я, буквы. Я-зык, голос букв то есть. Отсюда отзывчивость, о которой Достоевский писал, – от части целого, от чувства языка.
Но может, язык нас водит за нос? Мы вправе говорить то, что мы хотим сказать. Но и языку отказывать в этом праве – значит быть Иваном, не помнящим родства.
Вы упомянули о некоторой ксенофобии к иностранным языкам и, вероятно, замечали, путешествуя по разным странам, что русские переселенцы очень вяло интегрируются в другие культуры – нет ли здесь подсознательной языковой причины?
А. Б. Это неприличие и отученность. Все-таки это должно в поколениях передаваться. У кого-то из наших либеральных писателей, которые так увлечены фигурой Сталина, я прочитал такую вещь: Сталин очень не любил иностранные языки, грузинского ему хватало, чтобы объясниться с Берией и при этом их никто не понял, а русский язык он любил и недаром в конце жизни связался с языкознанием. Кстати, ему принадлежит мысль, что русский язык мало изменился со времен Пушкина – с этого начинается, кажется, «Марксизм и вопросы языкознания».
Высказывания о русском языке… Ну сколько можно говорить «масло масленое», одну фразу, которая вошла уже в какие-то сборники афоризмов: «Ничего более русского, чем язык, у нас нет». Все разговоры о русском небе, русских бурятах и русской почве – абсурдны.
С. С. Язык, и русский в особенности, это чувство мира. Седьмое. Именно чувство – по синтаксису, по иррациональной, в отличие от западных языков, стихии, по кочевой, не оседлой, природе речи.
Речь, – речет язык, – см. река. Та же природа синтаксиса; ни истока не видно, ни устья, да и не скажешь – куда течет; петли, старицы, рукава; а русло (русь-слово) – где? Нет его. Течь, речь, река. Те же отблески на воде, те же инверсии встречных потоков.
И не только в синтаксисе, но и в семантике, исторической: из варяг в греки течет, а язык – встречным течением – из греков в варяги.
А где течет она? В человеке. То есть человек и есть ее берега. Чтоб берег ее, оберег. Какова речь, таковы берега.
Мандельштам сказал, что история России – это история языка. И, в отличие от западного мироустройства, где язык является лишь одной из составляющих территории, государства, у нас язык значительно больше всего того, что входит в понятие народа, или нации, или государства, – он как бы омывает нас…
А. Б. Нашу страну географически трудно и страной-то назвать. Уже были все эти пафосные метафоры – «одна шестая» и т. д. В общем, это материк, это океан, и он покрыт именно русской речью.
Да, к вопросу о языке. Даль был запрещен! Словарь Даля не существовал…
Когда будут изучать – если останется что-то от русской литературы второй половины двадцатого века (в этом году пятьдесят лет, как я занимаюсь литературой), если что-то останется, то придется (а уже будет поздно, только сейчас еще можно что-то поймать) изучать, в какой последовательности – или в какой непоследовательности – поступала информация о литературе и языке к моему поколению.
Евангелие я читал в двадцать семь лет впервые – а ведь я его уже каким-то образом знал, опосредованно, через чтение классиков, тех, которые не были запрещены.
Единственное, что меня устраивает и удивляет в том режиме, это что они не запретили Пушкина и Толстого. Достоевского пробовали запретить. Блок спасся на «Двенадцати»… Все эти тексты можно было прочесть, и в них содержалась информация языка, конечно. А язык говорил совершенно о другом. Они не повести и рассказы писали, они занимались чем-то другим.
А нашему поколению пришлось как бы восстанавливать саму специфику жанра, что ли, – как писать рассказ, как писать повесть. А сколько нужно было решимости, чтобы написать роман, – когда я пошел на «Пушкинский Дом»…
Это было очень занятно. Он пошел уже в самиздате, там было четыреста с чем-то страниц машинописных. Ну, note 6 Аксенов его читал в самиздате и что-то мне говорил по этому поводу… Однажды встречает меня в дверях ЦДЛ, говорит: «В твоем романе сколько страниц?» – «Ну, – говорю, – около пятисот». – «А у меня шестьсот!» Важно было заявить саму способность что-то сказать – и в этой форме.
И вот если Евангелие я в двадцать семь лет прочитал, то мне уже было за тридцать, когда – вдруг – было одно случайное издание Пословиц русского народа – это была моя библия и настольная книга. Где ни откроешь – там дышишь. «Летят три пичужки через три пустые избушки…» Ну кому я это объясню?
Ксенофобия… Ну, во-первых, от бескультурья, от русской нецивилизованности и непросвещенности. Страна, в которой ты живешь, оказалось, была защищена не танками, а языком. Танки защищали режим, а не империю, вот она и пала.
С. С. А как же быть с отзывчивостью языка, о которой говорил Достоевский?..
А. Б. Это надо в контексте воспринимать. Отзывчивость, конечно, есть – именно языковая. Когда он переварит какое-то понятие… Вот цитаты, например. Я не особенно книжный человек, но все те цитаты, которые я употребляю, я, конечно, беру в кавычки, но воспринимаю как часть своего текста, и они у меня просто выплывают в процессе письма, и не надо никуда лазить – что застряло, то застряло. И неизбежно она становится частью текста, только закавыченной.
А язык? Вот язык – весь – как цитату кто-нибудь рассматривает, – из ученых?
Но по сути дела, любое слово является какой-то огромной цитатой. Если начать рассматривать и как вещь в себе, и лингвистически, и его происхождение… Это огромное знание, и оно сохранено благодаря тому, что существовала литература. Она была искажена тиражами, последовательностью текстов, неправильными предисловиями – но предисловий к текстам можно ведь и не читать.
С. С. Тот же Мандельштам сказал, что отлучение двух поколений от языка равносильно выпадению из истории…
А. Б. А у нас три поколения ушло. Три поколения должны пройти другой путь. Одно уже пережевано, осталось еще два на надежду.
Между прочим, все те, кто бьют в барабаны паники – то ли спасать русский язык, то ли реформировать, то ли бороться с масс-медиа, поп-искусством, порнографией и т. д. – это все те же самые люди, которые губили русский язык. Им только бы сесть на стул и чем-то заведовать. В частности, управлять языком. А управлять языком – это категория огромной власти.
Помню, в период оттепели писатели, которые сумели пережить войну и ГУЛАГ и как-то тихо не сесть, очень гордились, что на них обращают столько внимания. Это тоже какая-то скрытая внутренняя цитата: значит, мы есть, если с нами считается власть, которая на нас давит. Язык – категория власти. Писатель – это тот, кто владеет языком. И слово не обманывает – владеет. Ну, и властвует.
А Сталин пытался проявить власть над языком. Я где-то подхватил, как легкую венерическую болезнь, эту расхожую цитату: всякий тиран существует до тех пор, пока не вмешается в русский язык и в еврейский вопрос. Вот вам и Мандельштам. Есть даже конференции, которые разбирают его то как русофила, то как иудаиста – там все краски есть…
С. С. Добро есть жизнь. Так говорит русская азбука мира. И добро исходит из речи. Эстетика первичней этики. «Поэзия выше нравственности, – пишет Пушкин на полях рукописи Вяземского. И добавляет в раздумье: – По крайней мере, совсем иное дело».
Жизнь – это живот: вот космогония русского мироздания. И в ней, в этой расширяющейся вселенной, воплощается бог – единый из двойственного, и вынашивается – под сердцем. Жизнь, живот.
А кто дал эту азбуку? Щекотливый вопрос. Два болгарина, миссионеры. Откуда шли? От Папы Римского. С какой целью? Обращать славян в веру христианскую. А поскольку чем дальше на восток, тем больше языковых княжеств, нужен был единый язык, Христа ради. То есть азбука эта была – наряду с ее светлым даром – еще и своего рода троянским конем с римским воинством.
А на чем крест стоит? На Голгофе, на черепе Адама. А если приподнять русскую азбуку – что под ней? Пол-Климента. Климента, ученика апостола Петра, который дошел до Корсуни, и «за успешную проповедь христианства», как говорит летопись, был привязан живьем к цепи и спущен на дно морское.
Так вот Кирилл, дав славянам кириллицу, идет в Корсунь (Херсонес), находит и поднимает со дна оплетенный водорослями скелет Климента, и делит этот скелет на две половины. Одну из них он отправляет в Рим Папе – в обмен на эксклюзивное право продолжать проповедь христианства в славянских землях, другая половина уходит в Киев и затем канонизируется кн. Владимиром.
Под русской азбукой лежит иудей, расчлененный меж Западом и Востоком, и длина его тела – от Киева до Рима.
Мандельштам говорит об эллинской природе русской речи. О том, что Русь восприемница греческой и буквы и духа – поверх сухой ветви Византии.
Соснора говорит, что мы в один день заимствуем у Византии и религию, и алфавит. Религию упадка Восточной империи (изоляция, сектантство, нетерпимость) и алфавит, с которым погружаемся в безмолвие еще на семьсот лет.
А что говорит язык?
А. Б. Ну, тут я ничего Вам не скажу, потому что я человек глубоко неграмотный. Те, кто могли Вам ответить, взяли и померли – ни Аверинцева вам, ни Гаспарова.
С. С. Дальше Мандельштам поясняет, говоря об утвари, о живом тепле, о том, что вещь – не хозяин слова, что слово стоит над вещью, как неотлетевшая душа над умершим телом…
А. Б. Я, как человек необразованный и не полиглот, образовал свое языкознание в области интеллектуального примитива – такой у меня есть жанр, вроде наивной живописи.
Я считаю, что английский язык – это глагол. Немецкий язык – это существительное. А русский язык – это прилагательное.
И тогда, безусловно, великим ученым является этот недоросль, который сказал, что если дверь приложена, она прилагательное. У нас «Капитанская дочка», «Медный всадник», «Бедные люди» – иначе ничего не существует. И поэтому, кстати, русский – само слово – является прилагательным к слову «человек». И это очень правильно. Вот вам и ксенофобия – все остальные, как во всех языках положено, образованы от стран и существительные. А русский – это повисшее прилагательное. Это следует как-то запомнить. Тем более, что разговор о русском менталитете все еще не закончен.
С. С. В начале азбуки стоит русский Адам, буквенный, почти голем. В начале литературы русской стоит Слово. О полку. Одно стоит, голое, посреди безмолвия во все края.
И нет в этом Слове ни слова «Бог», ни сцен эроса. Плач, вой, бой, гимн. Изощренная метрика. Русский язык в красках крови, как пишет о нем Соснора. Мировой эпос на четырех страницах.
Я видел этот язык. Реставрируя фрески Софийского собора в Киеве. Вводя в стену ветеринарными шприцами ведра дихлорэтана, укрепляя живопись, прокалывая тела севастийских мучеников. Он проступал на стене, этот язык мирян XI—XII века, – граффити, рядом с которыми язык персонажей Данте бледнел.
Я читал эти ножевые царапины речи, затуманенные парами дихлорэтана, и летучая мышь, ошалев от этих паров, выползала из щели меж плинфами, из живота мученика, волоча за собой пыльный пиджачок крыльев, и дышала в лицо, хекая, как собака. «О-хо-хо, душа моя… чем се сотвори же… ничтоже…» – проступало под ней.
Запад считает, загибая пальцы от большого к мизинцу. Мы – от мизинца. Меньший, слабый, последний – он первый и главный. Об этом и сказка. И сказка, и быт.
В начале русской литературы – Слово. И автор его безымянен. Да и Слово блуждает во времени, как огонь в тумане. То ли бог, то ли подлог.
У нас нет истории, говорит Чаадаев. Есть, говорит Мандельштам, – это наш язык.
А кто совершил переворот 1917 года – большевики что ли? Язык. Его избыточность, его лошади, которые понесли. Его протуберанцы – как солнечные бури в год активного солнца – его взвинченные вихри, подхватившие литературу, страну, искали выход этой языковой космогонии, этой критической массе языка. Чей дом, кроме утопии, мог дать кров этой стихии? Куда, кроме неба, могла она хлынуть?
Россия Золотого века – ее язык и литература. И стометровка этого века была пройдена ею на световой скорости. Из безвестной стороны она всего за век становится в первый ряд мировых культур. Другие к этому шли тысячелетиями. Не случаен потому этот тектонический сдвиг – языка, а значит, истории.
А. Б. Мы говорим о пространстве и о языке, а все остальное – очень приблизительно. Я думаю, что не приблизительно только – к вопросу о всеотзывчивости, это и порок, и, одновременно, единственная перспектива – это как бы раскрытость контура человека.
Если каждый человек рождается в нулевом пространстве кричащим комочком плоти, и он всему учится – совершенно всему (что-то ему достается генетически, но это надо еще проявить и осознать), а так он учится совершенно всему, и может быть, этот тип наиболее сосредоточен в русском человеке.
Он может не застывать в форму цивилизованного человека слишком долго, практически всю жизнь – и если такой человек остается живым, то он довольно далеко проходит, потому что всегда идет – дальше и дальше.
Вот я говорю, что русская литература занималась не писанием рассказов и повестей. Она занималась самопознанием. И это самопознание длилось на протяжении всего жизненного пути, и никуда от этого не деться. Этот организм развивается и развивается. Как только русский человек останавливается – это чудовище. Можно посмотреть на всех стремящихся к власти и занимающих положение. Это тупик.
Тупик – это вообще очень интересная вещь…
С. С. Бесконечный тупик…
А. Б. Да, бесконечный тупик. Не знаю, об этом ли Галковский в каком-то смысле писал… Однажды я по телевизору увидел бибисишную замечательную программу, там рыба какая-то плыла, скат, и вдруг меня потрясло, как она красива, как она напоминает одновременно космический корабль, подводную лодку и все на свете, – и я подумал, что она конечна.
Каждый вид в природе конечен, и муха, и муравей, они совершенны – они тупиковы. Кроме человека. Человек – это такая расщепленная почка, которая в связи с чем-то оставлена на какое-то развитие – деградацию, или мутацию, или, наоборот, доведение себя до подобия Божиего.
Русский человек как раз и есть в этом плане выраженная такая почка. Вот и у русского языка, по-моему, такая же судьба. Он все время как бы стекает с языка… Русский язык, по-моему, невозможно знать, с ним живешь – а не знаешь его.
С. С. Русский и английский, а между ними стоит девочка, Лолита. Набоков в послесловии к переводу написал…
А. Б. Да, в послесловии к русскому переводу – он не смог доверить свою девочку никому, и сам постарался перевести на русский, и в послесловии он говорит – довольно резко, – что мысль на русский перевести нельзя…
Своих переводов я не читал, но втыкался в те места, которые меня интересовали, чтоб проверить, и обнаружил, что те места, которые я считал остроумными и блестящими, выглядят гораздо скромнее, проще и понятнее – т. е. язык привык думать, потому что в нем глагол из действия перешел в мысль, по-видимому, стал работать на осмысление реальности.
Однажды мне понравилось одно место у Локка, и я пробовал этот абзац перевести на русский – написал две страницы, и все равно была невнятица полная. Упрека нет: мы иначе говорим, у нас, по-моему, совпадение художественного образа и мышления очень развиты – это тоже свойство нашего языка.
Где-то я говорил, что он поет, а не… что-нибудь другое. Именно поет, поэтому и мысль наша – певуча. Может быть… если у нее, мысли, нет мелодии, то она и не звучит.
Я очень люблю цитировать из Блока, из его прозы – у него замечательная проза, – «Что бы ни сделал в России человек, его прежде всего жалко. Жалко, когда человек с аппетитом ест…» Что – больше – можно добавить? Это спето. Но это не стихи, это мысль. И мысль очень сокровенная, своя, и, может быть, при переводе она не будет ничего значить.
Кто-то из наших, преподававших русскую литературу, на гастарбайтерских началах, в Америке, рассказывал мне – как это у Бунина рассказ? «Легкая грусть»?
С. С. «Легкое дыхание»?
А. Б. Нет, именно «Легкая грусть» или «Легкая печаль», что-то такое… И американцы недоумевают, как это грусть, или печаль, может быть светлой, легкой, еще какой-то. Не поет. У них очень давно фольклор отделился в область национальных костюмов. А у нас… и костюмы забыли, и песни забыли, и петь разучились, – однако сам язык не отделился от этих начал.
Те, кто бывал в фольклорных экспедициях, скажем, на Севере, буквально сходили там с ума – от русской речи. Как эти бабки поют, когда разговаривают. Какое это точное слово…
Не надо вот только пробовать что-то улучшить. Самый добросовестный работник за весь советский режим – это язык, переплавивший все: и канцелярщину, и советские штампы, и феню, и мат, и зону; все ушло в язык, что-то выплюнулось, что-то осталось…
Как, допустим, живет анекдот? Это была наша единственная гласность в постсталинскую эпоху и при Брежневе, при его своеобразной доброте, особенно развившейся в застой. Анекдот сейчас вспомнить трудно, а осколок от него остался, он живет – так же, как жили осколки от Грибоедова или – живут теперь – от Венедикта Ерофеева. Это осколки точных реплик, цитаты, которые никому не принадлежат, которые стали частью речи. (Да, кстати, Иосиф очень здорово назвал свою книгу – «Часть речи».) Кстати, грамматика очень о многом говорит – она же имеет русскую терминологию, во многом. Говорят же, что слово «ерунда» произошло от слова «герундий»… А «Часть речи» – как это красиво!
Вот, например, у Льва Толстого: «Накурившись, между солдатами завязался разговор…» И меня иной раз тянет так сказать. Но это еще не произошло с языком. А действительно, ведь если начинаешь строить полный период: «Когда солдаты накурились, между ними завязался разговор», – что-то тут лишнее уже возникло, и может быть, со временем это превратится в какие-то другие формы, более естественные. Сейчас они могут казаться иной раз вульгарными, иной раз – просторечными, но все равно эта работа идет.
Так же, как происходит работа с ударениями. Двойное ударение – одно разговорное, другое… Вот сколько люди будут мучаться с «чашкой кофе»? Или с «звонИт» или «звОнит». В результате получится, что сначала в словарь войдет двойное употребление, однажды останется одно или будут узаконены оба. То есть какой-то процесс идет – медленно и правильно.
Или, как, наоборот, сказал тот же Венедикт Ерофеев – вот замечательная часть речи наша! – что у русского человека все должно происходить медленно и неправильно, чтобы не зазнавался человек. Медленно и неправильно.
С. С. Ну, и одновременно искать дырку в заборе, говоря о языке, который все норовит сойти с асфальта и спрямить путь – по траве.
А. Б. Чем больше строят забор, тем более он дырявый. Это еще, помню, нянька у моей старшей дочки, когда чай пили, все время говорила: «Пей, пей, вода дырочку найдет». Вот, значит, и язык найдет – он тоже текучая вещь.
Меня так восхитила, в свое время, информация, что у воды есть память… А ведь она была раньше, чем возник язык. Все-таки язык – это наша память. О каждом слове, если его начать развивать, можно написать по тому – столько в слове заключено информации. Не только о его лингвистической, генетической сути. И звуки… До букв если дойти – вообще можно с ума сойти. Начинается какая-то каббала.
С. С. А как вы, в этом смысле, к работе Хлебникова относитесь?
А. Б. Я вам уже говорил – я человек непросвещенный…
С. С. Нет, как читатель.
А. Б. Если бы я был читатель! Я Хлебникова никогда не мог читать – не потому, что он мне не нравился, а потому что… Не имею я к нему ключа. А на моду я не реагировал. И на протест я не реагировал. Я помню, что мне понравилась проза очень и повлияла на меня. И вошла внутрь меня. Я его чувствую – гораздо больше, чем знаю. И он, по-видимому, и есть – тоже чувство. Сам Хлебников есть чувство. Все не устают на него ссылаться, и футуристы так от него зависели. У них другое, может быть, было ухо, другая эпоха – слышали, что он делает с речью. Я этого не слышу – более традиционен. Но никак не возражаю – открываю и вижу, что… не догоняю, как теперь говорят. Вот вам, пожалуйста, сленг. А выразительно.
Да, может быть, это просто более наивные открытия, язык. Но иногда он так и рождался – как более наивная часть…
Вот, кстати, хорошая книжка. Давайте откроем где угодно. «Будетлянский клич». Я вдруг открыл, начал читать, – понравилось – Дмитрий Кравцов. Тут довольно большое сочинение. (Читает .)
С. С. Да… матиссовские краски. Зеленый и красный, не смешивает, схлестывает. А смешал бы – грязь.
А. Б. Я понимаю, что тут что-то происходит. Может быть, потому, что он менее известен. Может быть, слава что-то заслоняет. Крученых – тоже. То, что он был рыцарь, это я понимаю.
С. С. А Вы застали его, виделись с ним?
А. Б. Нет, но многие из моих друзей успели его посетить – и это производило на меня большое впечатление. Меня вообще чужая слава как бы тормозила. Неловко. Смотреть на человека, как в зоопарке.
Видите, наш сегодняшний разговор получается совсем другим. Слово не воробей, вылетит – не поймаешь. Вот кто это придумал? Что он имел в виду – что это ответственность за слово? Ничего подобного. Что его назад не вернешь. Неповторимое сочетание речи. Либо – многие люди говорят одно и то же, либо – что-то еще происходит.
Меня жена пыталась научить понятию «два на два», коду удвоения русских смыслов. Как бы это сказать… Надо, действительно, не на уровне фольклорных ансамблей, а живую народную речь… Арина Родионовна – это не миф, а большая удача. Александр Сергеевич недаром в это вцепился. Наши чудные прозаики – их никогда не упомянут рядом с Булгаковым или Набоковым, – Писахов и Шергин, которые были северными людьми. На Севере дольше держалась речь. Это я не за лапти торгуюсь. А за музыку. Вот если музыка исчезнет – это другое дело.
А музыка не может исчезнуть – потому что язык поющий, льющийся, – как однажды польстил ему Томас Манн: «Язык без костей». Потому что немецкий – это одни кости. Все время скелеты, скелеты.
Я считаю, что одна из лучших страниц, мной написанных, – это посещение Берлинского зоопарка, отделения насекомых, связанного с мимикрией. Есть некоторые страницы, которые стоят гораздо дороже моего интервью. Может быть, действительно, лучше их воспроизводить. Чтобы текст имел двойное звучание. Самого себя цитировать как бы неловко, а в то же время есть места, которые лучше процитировать, чем пересказывать их на новый манер.
С. С. Возвращаясь к музыке языка и обстоятельствам речи, – странно, необъяснимо: как первое может обусловлено быть вторым? Вот – вдруг – возник Саша Соколов… Благодаря-вопреки кому-чему? Вдруг. Недоуменье Платона перед этим неисповедимым словом: Вдруг.
А. Б. Да, пришли Те Кто Пришли… Это, по-видимому, трудно, у него есть проблемы с текстом. Но я не думаю, что без этих проблем что-то может произойти.
С. С. Поэт – парус языка. Парус, который не чувствует под собой, не «держит» язык, а ложится под ветер, – лишь полотно, тряпье. И язык его либо рвет, либо полощет. Но и язык без паруса – воля волн.
Вы писали о том, что без воина автор невозможен. Воина – по отношению к языку.
А. Б. Не о воине – о битве, которая происходит на границе письменного и устного слова. Или на границе прозы и поэзии – это меня очень интересует. Переход.
Как одна старушка, вредная, из «бывших», говорила: ученые – что они знают? откуда солнце? – Приблизительно так можно сказать и про язык.
Почему-то основные вещи все время бывают пропущены. Например, акцент. Мы были империей, где русский язык существовал во всех республиках. Плохо, что не изучали русский язык провинции и не овладевали им как-то… хотя бы из вежливости. Это бы укрепило границы империи.
Но речь у них становилась другой. Музыка становилась другой. Акцент появлялся другой. Хотя они жили в своем русском языке.
Когда Вы сказали, что и за границей наши тоже языка не знают… А ведь у них тоже меняется звук, интонация. У тех, кто живет в Германии, и у тех, кто в Америке, – что-то появляется другое.
С. С. Это связано с невежеством, о котором Вы говорили, или причина в великодержавной языковой гравитации «великого и могучего»?
А. Б. В невоспитанности. Я уже говорил, это должно быть в системе поколений. Отец, знающий иностранный язык, передает его сыну, а затем внуку и т. д. Здесь же сопротивление очень сильное, потому что я знаю, что мать сама не знала иностранного языка, но определила меня все-таки в первую английскую школу. И благодаря этому я чувствовал себя более-менее полноценным человеком – когда мне разрешили разъезжать, он всплыл, восполнился, но, конечно, я его никогда не буду знать так хорошо, как хотел бы.
Но я пробовал учить своих детей. И сталкивался с сопротивлением. Значит, это усилие должно быть в нескольких поколениях. А как легко было это прекратить! Легко.
Надо начинать вовремя. Пока этот свежий гений филологический в детях живет, который Корней Чуковский так хорошо описал…
И Пушкин не знал толком, какой у него язык родной – русский или французский, – до тех пор, пока не выбрал… И Набоков, который сумел работать в двух языках. Вот Бродский сделал над собой усилие – несмотря на то, что на процессе его упрекали в неоконченном среднем образовании – шесть классов, – тем не менее он пошел на то, чтобы изучить польский и английский. И это уже что-то. Он понимал, что без этого – никак.
А некоторые – иначе. Вот Юз Алешковский – мой самый близкий друг из эмигрантов – такой мастер советского языка, и знаток – он действительно гениально овладел этой системой речи и первый написал книги на советском языке, – когда он только свалил, он ходил в какую-то группу, учился языку, но прогресс его был слаб. Когда он на какую-то вонь сказал: «This is an umbrella», – я все понял. Я спросил его: «А кто-нибудь хуже тебя знает английский в твоей группе?» – «Да, есть один компьютерщик».
Ну, компьютерщик, наверное, освоил – на своем уровне. А ему я вскоре говорю: «Как твой прогресс в английском?» А он: «Да пусть они, падлы, сами прыгают через этот языковой барьер!»
С. С. Как Вы думаете, в контексте разговора о языке, фигура Бунина – не…
А. Б. Вот он вроде бы тоже сопротивлялся знанию… Но он из провинциальных дворян, значит, не позаботились родители вовремя. И это очень трудно восполнить потом.
С. С. Я имел в виду язык Бунина, его мастерство, прозрачность, этот «лессировочный» эффект светотени речи… Так ли это? Не слишком ли его оценка завышена?
А. Б. По-моему, он прекрасный русский язык пишет. Споры идут только о том, что предпочесть – прозу или стихи. Наибольшие оригиналы предпочитают его стихи. Просто литературный русский язык достиг уже слишком большого совершенства, и, может быть, отчасти Бунин пострадал от этой традиции.
И меня в этом же недавно упрекала такая… Инга Кузнецова. Что я раб стиля. Она не понимает, что я пишу набело и никогда над ним не работаю – это у меня естественная форма… Читал с удовольствием в детстве, так что… Не такой уж я и стилист, наверное. Совсем не такой. Смысл сказанного и энергия сказанного гораздо дороже.
С. С. Но это и создает ощущение живой, недистиллированной речи. Переспрашивание, сомнение…
А. Б. Ну да… Там должно оставаться движение – внутри речи, внутри текста. И эта инерция – инерция текста, – она передается, приобретается, наращивается – так можно добежать и до его естественного конца. Но это будет наиболее мощное состояние – добежать, а не выдохнуться.
С. С. Язык определяет характер мышления, характер мышления – характер поступков, характер поступков складывается в судьбу. И человека, и нации.
Вроде бы прописи. Но именно эти прописи и изъяты из человека. Кем изъяты? Медийным кесарем. Который и правит миром – и языка, и душ, – исходя именно из этих прописей.
«А кесарь мой – святой косарь», – говорит поэт.
Позавчера вы говорили о языке конвойных, и еще – об Указе от тридцать седьмого, который на самом деле тридцать шестой. Эта часть речи не записалась, объем памяти в диктофоне оказался переполненным. Не могли бы вы вернуться к той мысли?
А. Б. Этот мой текст, который мало кто воспринял всерьез, об астрологии русской литературы, связанной с восточным календарем, – я воспроизвел его в последней книге – «Кабала» с одним «б».
Меня поразило то, что когда открывается какое-то поприще, возникает (непонятно откуда – с небес или из недр нации) некий призыв, и являются люди, талантливые, отмеченные этим призывом.
Двенадцатилетний зодиакальный цикл. Всплеск, затухание. Пушкинский круг укладывается в такой цикл. Серебряный век тоже.
Потом, интересно, что в пределах одного призыва есть противоположные друг другу знаки, расположенные по диаметру, а через век, наследуя, они наследуют противоположный знак. Тоже очень любопытное соображение. Вот, как, допустим, против Толстого зародился, по-моему, Солженицын.
Единственные две Змеи, которые возникли подряд в русской литературе, как удвоение, – Гоголь и Достоевский. Достоевский, родившись через двенадцать лет после Гоголя, продолжает ту же традицию. И потом, как их противоположность по знаку, появляются Набоков с Платоновым.
Или, в девяносто девятом году, ни с того ни с сего, родилось чуть ли не десять прозаиков, которые обеспечили нам будущий век – и по судьбам, и по текстам.
А когда идет призыв вынужденный, демография наша, о которой наконец сейчас стали говорить, что русский народ катастрофически убывает, и начальство с озабоченными лицами выдает по полтинничку за ребенка…
Я-то родился через год после указа Сталина о запрещении абортов. И меня это очень заинтересовало, почему в тридцать седьмом году (год Красного Быка) – это я на шестидесятилетие свое сообразил (в будущем году, на семидесятилетие, будет повод еще раз это вспомнить), а шестидесятилетие – это ровный, полный повтор года, который повторяется не только по двенадцатилетним циклам, но и по стихиям, – и девяносто седьмой год равноценен тридцать седьмому…
Так вот, я посмотрел по Зодиакам, там, Вы знаете, цикл с февраля начинается. Февраль смутен, но уже в марте, в один день, родились Распутин с Маканиным – и их уже можно заподозрить, что родители попались, что называется, – под указ, который был 26 июня 1936 года. Легко подсчитать. И дальше, каждый месяц, рождался будущий классик. Некоторых уже нет.
С. С. В том же году рождаются Ахмадулина, Высоцкий…
А. Б. Ахмадулина – в апреле. В мае, кроме меня, еще кто-то… Потом – Юнна Мориц, Вампилов, Аверинцев, многие… и кончилось все Высоцким, который, хоть и родился в тридцать восьмом году, попадал в систему года Красного Быка.
Таким образом, от февраля тридцать седьмого до января тридцать восьмого родилась такая невероятная когорта. Помню, Аверинцев очень воспротивился этим моим выкладкам – он же был сыном очень взрослых родителей, как я узнал позднее, и ему не нравилась такая богопротивная мысль, что родители могли его родить несознательно.
В свое время я писал роман и не дописал – «Азарт», про террориста-одиночку, который себя собирался взорвать вместе с Кремлем (у меня не хватило просто культуры, чтобы этот роман поднять), и там я придумал преждевременно рожденного гения.
Толчок к рождению этого героя дал мне сам слух об Аверинцеве – что такой человек, моего года рождения, знает то, что уже было прекращено революцией, – знает античность, классику, и я был восхищен – от зависти, наверное, – этим фактом, и придумал этого героя, который родился преждевременно, по судьбе преждевременно.
Но я ему придумал генеалогию и соединил его со слухом о Гаспарове, который мне казался армянином, – хотя это не совсем так… Их обоих уже нет. И соединил таким образом, что один русский род очень медлил, рождал себе как бы внука, а другой род, кавказский, наоборот, очень торопился – и таким образом пересеклась система прапрапрадеда с системой внука, и они сошлись в одном порядке.
И потом я вдруг читаю, что отец Аверинцева был на пять лет старше Блока. Это что-нибудь да значит, понимаете? Это сказалось на его здоровье, некоторая анемия, но отец, как человек той закалки, передал ему именно то, что надо. Вот вам разрывы поколений и сущностей.
Так что мы не так легко восполним эти три поколения. Мне мать все время говорила – она не была нисколько человеком искусства и литературы, кстати, она была немножко «бывшей», пятого года рождения, она помнила ту жизнь, – и она говорила: потребуется три поколения. Я не понимал, о чем она говорит. У нее не было никаких революционных мыслей, она вполне тихо жила…
С. С. Это полный оборот памяти – три поколения.
А. Б. Да. А генетическая память существует, я это на себе проверил. Выбалтывать не хочу – это тема моей следующей книги. Мне вдруг как бы объяснилась моя судьба – на основании двухсотлетних дедов, которые не были известны даже моему отцу – а я обнаружил. И некоторые странности в моей судьбе очень хорошо укладываются, некоторые непонятные тяготения и пр.
А что за пороки родителей мы отвечаем – это тоже факт.
Странная вещь: у меня потребовали недавно объяснение убийства этого армянского мальчика – поскольку я автор «Уроков Армении», – я очень рассердился, сказал, что хватит меня использовать по таким поводам (действительно, я сейчас учу себя тому, чтобы не писать больше предисловий, комментариев, не давать интервью, в частности, и т. д.).
Потому что не так много текста уже осталось во мне, чтобы его таким образом тратить. Хотя, с другой стороны, у меня есть и другая установка – что надо только тратить, тогда есть и восполнение. Но это не тот способ тратить – писать некрологи и предисловия.
И в том случае, я как раз был в этом настроении, отказал, а потом все-таки говорю: ну ладно, но тогда я вам все скажу как есть, вы уж так и напечатайте. Что страна не освобождена, а расконвоирована, и на свободе оказался конвой. А у конвоя уже и дети подрастают. И не только конвою делать стало нечего, но и детям. Что же вы хотите? Это люди, приученные к малой власти, и у них другого способа, кроме как подчиняться и над кем-то властвовать, нет. И тогда, в системе косвенного соизволения, это все может вылиться в погромы. В погромы, в фашизм – во все что угодно.
С. С. То есть просто статистически, потому что страна сидела в лагерях и не могла размножаться.
А. Б. Зэки не размножались. Размножался конвой. И вот это гораздо более опасный демографический взгляд. А сейчас такой отрезок времени, когда у власти находятся люди, родившиеся в промежутке между войной и смертью Сталина. Они рождены теми людьми, которые вполне верили системе, в Сталина и в свое будущее, и это довольно серьезный момент. Это поколение должно пройти. Безусловно. Потому что наши еще на чем-то другом замешаны. Война хотя бы была в памяти, это серьезное переживание. А тут такая полная уверенность в себе – легко представить систему родителей тоже. Вообще, история такая блядь, что пока в ней правда уляжется, она еще сорок раз будет переписана. И…
Восстановление церквей – дело хорошее. А веру обрести без покаяния – невозможно. А этого нет как нет. Наоборот, идет огромное сопротивление – как же так, плевать в собственное прошлое, и т. д. Не плевать. А наоборот, сочувствовать ему.
Вот демография – погибшие на фронте и в зонах. Наверняка это люди в процентном отношении более качественные, чем… А что такое гибель одного человека? Это прекращение его потомства, а не смерть этого человека. Которая может быть рассмотрена, в свою очередь, как трагедия, как горе. Ну, тут мы уйдем далеко от языка. Хотя к языку это все имеет прямое отношение. Потому что кто им пользуется, таков и язык. Это нам только так кажется, что мы говорим на одном языке.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ СТИХОТВОРЕНИЙ КУШНЕРА
Владимир Гандельсман / Нью-Йорк
1.
К. написал в последнее время несколько худших стихотворений, которые когда-либо писались по-русски. Самое грустное, что одно из них начинается так:
От скучных книг придешь в отчаянье —
Плохих стихов, бездарной прозы.
О, запустенье, одичание
И безутешные прогнозы!
Но вот заканчивается оно совсем печально:
Как он там, бедный, жил без чтения,
Стучал клюкой в гранитный желоб:
Врача, советчика, забвения,
С подругой-книгой разговора б!
Имеется в виду Овидий. Есть отчаянная бестактность и пошлость в крадеже у воронежского Мандельштама этих слов.
Кошмар творится и в стихотворении «Волшебный корабль», который начинает тонуть с первых строк, да так и тонет по мере загружения в него Байрона, Пруста, Рембо… – следовало закончить, конечно, Валери с его «Морским кладбищем», но не хватило юмора, – окончательно уходя под воду, когда команда пополняется русской секцией:
И Пушкин был бы рад собратьям всей душой,
То Тютчеву кивнув, то руку Мандельштаму
Протягивая: тот губами б к ней припал
В смятенье и слезах… —
что, в сущности, за гадость это заставляние Мандельштама целовать руку Пушкину! И «музыка» чувствует фальшь и мгновенно становится непроизносимой: «губами б к…». Стыдно читать. Вот когда нечто подобное поэт пишет о себе, тогда не стыдно. Тогда просто смешно:
И мне, когда его читаю,
Становится не по себе:
Горю, бледнею, обмираю.
Это бледненье сопутствует чтению Державина: «горю, бледнею…» (еще бы написал: «млею»!) Эротично. Не могу и вообразить, что творилось бы, читай наш поэт Кузмина… Но мы находим его при Гавриле Романовиче. «Вам не по себе? – спрашивает Державин. – А где, братец, здесь нужник?»
Еще? Пожалуйста:
Мир становится лучше, – так нам говорит Далай-Лама.
Постепенно и медленно, еле заметно, упрямо,
Несмотря на все ужасы, как он ни мрачен, ни мглист,
Мир становится лучше, и я в этом смысле – буддист.
Несмотря на то, что в третьей строке у Далай-Ламы заводится мрачный глист, может быть, вы хотите продолжить? Хорошо, две строчки из последней строфы:
Далай-Лама глядит – и становится ясно, что хуже
Было раньше, чем нынче, – еще бы, ему ли не знать!
Разве «и становится ясно, что хуже было раньше, чем нынче» не уродливо? Разве это стихи? Как могут некрасивые, тяжеловесные строки говорить о мудром и легком?
В одном из сравнительно недавних стихотворений К. предлагает другу-читателю идти голосовать. «Пойдем голосовать…» Наутро, вместе с результатами голосования, приходит отрезвление и возвращение к вечным ценностям, – для их представительства выбраны дубы («шумящие вдали»), а также музей и готический собор (оба без указания адреса). К. часто использует первое лицо множественного числа «мы», вот и здесь он горюет от имени интеллигенции: то ли, – сокрушается, – народ наш глуповат, то ли мы, умные, себя вели на троечку… Горевания звучат лихо, а финал венчает восклицание, упоительное для двоящегося сознания интеллигента: «Вот ужас-то, вот горе!» Как все-таки страшно, говорит автор, что мы живем в стране, где голосуй не голосуй, все равно… Нет ни ужаса, ни горя, – самодовольная риторика, положенная на музыку «Из Пиндемонти».
Пушкин, который предпочитал «для власти, для ливреи не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи», возникает и в другом забавном стихотворении, начинающемся по всем правилам постмодернизма: «Гости съезжались на дачу…» И вот какое предположение мы в нем вычитываем:
Пушкин – помещик, но он же и дачник уже,
В Вырице жил бы сегодня, а то – в Комарове.
Пушкин был человеком чести. А ведь давным-давно «русскому человеку честь – только лишнее бремя». Неужели поливал бы люпины? Дикое и какое-то неумное заявление. Не зря рифма «канаве—поправив» (в последней строфе) ставит кривоватый крест на всем стихотворении.
Еще одно произведение, заваренное на дремлющем гражданском чувстве, под занавес мстит автору. Рассказав о несчастьях, преследующих отчизну («То подводная лодка, то вертолет…»), поэт пишет:
Если слезы людские собрать в бидон,
Чан, цистерну, я думаю, что в затон
Или в озеро – тишь да гладь,
Столбиками со всех обнести сторон,
Да прибавить все слезы былых времен,
Соль могли бы, наверное, добывать,
В день, быть может, по сотне тонн.
Вымученная, нехорошая (в приторно-фольклорном духе) идея, и – полное отсутствие музыкального слуха. Бидон.
Вслед за Анненским К. полагает, что музыка есть гарантия счастья. Но какую музыку слышит человек, использующий этот серый словарь, эти вводные «я думаю», «наверное», «быть может», да еще в пределах одной строфы? Так Акакий бормотал: «того-этого». Кстати: «Пунктуация – радость моя!» – восклицание не только К., но и несчастного гоголевского персонажа. (И где-то в другом стих-ии – «почерк внимательный, пристальный мой, дружелюбный», – тоже его.) Стихотворение «Пунктуация…» выражает, говоря языком К., озабоченность состоянием русской литературы:
Огорчай меня, постмодернист,
Но подумай, рассевшись во мраке:
Согласились бы Моцарт и Лист
Упразднить музыкальные знаки?
Но почему постмодернист сидит во мраке? Да и не сидит, а расселся? Такое наполнение строки говорит о кризисе пострашней постмодернистского пренебрежения запятыми. Это унижение поэтической речи, иными словами – графомания.
Вернемся к теме самолюбования:
Как я дружу, не пойму, с этим мрачным типом,
Мнительным, мелочным, можно сказать, унылым,
Деньги считающим…
Этот «тип» – сам поэт, когда Аполлон не требует его к священной жертве. Но в конце стихотворения, перечислив все нестрашные свои грехи и присмотревшись к себе позорче, поэт разделывается с двойником:
Я на тебя не похож, посмотри, как жадно,
Радостно я смотрю на сирень, на ливень,
Есть меж нас разница, есть – и она громадна!
Последняя строка непроизносима: «есть меж нас разница, есть…» И хотя это словесный фарш, разница меж них воистину есть, и глубокомысленно стыдиться ее – ханжество. Только обыватель от поэзии может думать, что подсчитывать деньги позорно. Почему бы на материалистическом досуге и не подсчитать и не рассчитать, хватит ли до получки? А если хватит, то еще радостнее посмотреть на сирень и на ливень? На кого рассчитано это жеманство? На девушку из ЛИТО?
Или такая позирующая обеспокоенность:
Скажи, что с человечеством стряслось,
Случилось? Есть ли выход? Я не вижу.
Обида закипает. Душит злость.
Мне хочется в клочки порвать афишу,
Что, право ж, не похоже на меня.
Это стихотворение сострадает животным в зоопарке. Но на себя – вспомнив ли совет Крылова: «не лучше ль на себя, кума, оборотиться?» – автор успевает кокетливо взглянуть: «…что, право ж, не похоже на меня». Здесь поэта полюбят сразу две девушки: одна оценит страстность (он афишу может порвать!), другая – мужественную сдержанность и культурность (не будет рвать, справится!) Так что – пойдем голосовать или нет? Будем рвать афишу или повременим? Надо на что-то решаться: сомнение губит душу.
К. и сам проговоривается в стихах о стихах: «Лучшие так и написаны, как перед Богом». Нет, не «как перед Богом», а перед Богом, а нелучшие – перед девушками, или юношами, или партией, и всегда на «мы». К Богу ведь не обращаются от имени интеллигенции… В одном старом фильме врач спрашивает пациента: «Как мы себя чувствуем сегодня?», на что пациент отвечает: «Странные вы, доктора, всегда на „мы“… Мы с Вами, доктор, чувствуем себя по-разному». Верно, нечего «мыкаться». Но тогда – без заискивающего провозглашения равенства между собой и читателем – как понравиться?
Перекурим:
Как тут не закурить? Но веющий с Канала,
Нарочно, может быть, поднялся ветерок —
И крошка табака горящего упала
На брюки мне, чтоб я тот миг забыть не мог.
Лирический герой в Венеции, а поэт пишет стихи, глядя на брюки с дырочкой. «Я дырочку прожег на брюках над коленом / И думал, что носить не стану этих брюк…» Купить новые? Но тогда развеются воспоминания. Носить так? Да, буду носить, кому какое дело, а мне в дырочку Венецию видно. Такова пародия на Пруста. Пропрустово ложе.
А это на кого пародия: «В комнате стояла свежесть сада./ Было в ночь распахнуто окно…»? На том заигранном рояле, который «был весь раскрыт», взята фальшивая нота.
И не мудрено, ведь со временем он стал весь разбит, и уже Надсон играл на нем из рук вон плохо.
Еще одна сторона творчества К.:
Не люблю французов с их прижимистостью и эгоизмом,
Не люблю арабов с их маслянистым взором и фанатизмом,
Не люблю евреев с их нахальством и самоуверенностью…
Дальше перечисляются англичане, немцы, итальянцы, русские и пр., затем следует просьба не переводить стихотворение на иностранный (мир обидится), а завершается сообщение ссылкой на Фета:
Фет на вопрос, к какому бы он хотел принадлежать народу,
Отвечал: ни к какому. Любил природу.
Поскольку каждый национальный характер определен как среднестатистическая сплетня о нем, постольку автор, думается, в начале стихотворения подтрунивает над этой пошлостью, хотя бы она шуровала и в нем самом. На иронию вроде указывает и форма изложения, – в духе докладной записки. Финал развенчивает наши надежды. Нет, он серьезно… Но даже если К. шутит, то шутит сально. Мне кажется, что имя такому высказыванию: нерадивый эпатаж.
Немного о техническом оснащении стихов К. Вот рифмы: праздная—опаздывает, крутолобая—стропами, ржавая—душа моя, недоступной—дружелюбный, тоже—смоглокожим, печалит—в начале, запущенный—в сущности, Криволапов—процарапал… Криволапые рифмы. Неопрятно, торопливо, беспомощно. Как читать рифму «Сафо—направо»? Только так: Сафо—напрафо. Подлецы немцы, как говаривал герой у Чехофф. Не говоря о том, что ударение в имени Сафо – на втором слоге.
После таких «стихов» напрашивается вопрос: кто уполномочил К. быть на страже русской словесности? Что за всплескивание ручками: а вы почитайте Анненского, Баратынского, Фета и т. д. и т. п.? С этими стихами на слабом русском? С их тусклым звуком (между прочим, дело не только в музыкальной неодаренности, но и в незнании иностранных языков)? С постоянным закуриваньем в стихах как способом передачи волнения («…закурить, чтоб легче было это испытанье счастьем пережить»)? С верчением около литературы и литераторов: то в коктебельской столовой, то на встрече с президентами, то за «круглыми столами»? Зачем этот мушиный рой убеждений: «Кто стар, пусть пишет мемуары, – мы не унизимся до них…»? (И то сказать: мемуарный жанр, понятый как сплетня – привилегия обиженного человека.)
Ни одного образа, ни единой свежей рифмы, ритмическая рыхлость – и бубнеж, бубнеж, бубнеж погребальной музы о счастье… «От скучных книг придешь в отчаянье…»
Невероятное событие жизни проговаривает себя само, если поэт достаточно свободен и смел, чтобы не убить его обывательским здравомыслием, и в этом, именно в этом смысле поэт верен традиции. Или так: поэт пишет сочинение, одновременное говорящему через него событию жизни. И у великих поэтов они равносильно невероятны. К. пишет изложение . Изложение на тему: жизнь печальна, но в ней есть радости: природа и т. д. и т. п., а главное – стихи… Что-то в этом роде. Такие «пересказы» могут быть не только отвратительны, но и обаятельны и талантливы, и у К. попадаются милые экземпляры. Но изложение остается изложением.
Поэтическое искусство есть такое мышление, в котором форма и содержание неразделимы. Если форма «висит», то содержание ложно. Другими словами, «мысль изреченная есть ложь». И тогда происходит то, что происходит у К.: подмена поэзии мысли зарифмованными мнениями. Взгляните еще раз хоть на Далай-Ламу… Его там нет.
В недавних заметках, сопровождая Батюшкова и воспользовавшись его сумасшествием, К. совершил мелкое хулиганство, напав на Алексея Цветкова (Новый мир, 2006, № 9). Здесь не место пояснять, почему он выбрал одного из лучших… впрочем, и так понятно. В конце К. пишет: «…состояние сегодняшней нашей поэзии и ее будущее внушают (и не мне одному) большое опасение».
Действительно, основания для опасений есть, особенно если помнить о том, что не только тебе поэзия может внушать опасения, но и ты ей.
2.
Я хотел закончить свои записи на предыдущей фразе, но наткнулся на статью Е. Невзглядовой, жены К., в «Вопросах литературы» (2006, № 5), подтверждающей, что опасение за состояние русской поэзии внушены, как минимум, двоим, – что ж, пусть вторая часть заметок восстановит симметрию.
Статей о плохих стихах я не пишу и для К. сделал исключение. По нескольким причинам, одна из которых «гуманная»: повредить ему я ничем не могу. Он заслуженный, популярный поэт, занимающий сейчас ту же нишу, что когда-то, скажем, Маршак или Твардовский. Статей о плохих статьях я тем более не пишу, но не сделать исключение для Н. было бы в данном случае просто барством.
Для начала – две цитаты.
К. в предисловии к книге поэта Танкова: «…слова в непредвиденном, непредсказуемом, волшебном порядке. Воистину волшебном, продиктованном не столько мыслью и чувством, сколько безошибочным поэтическим инстинктом:
Можно и нежно, и нет на земле нельзя.
<…> грамматика здесь явно нарушена, но не с авангардистским рациональным расчетом, а в сердечном порыве максимального приближения к истине…»
Н. в статье в «Литгазете» (в 2003 году): «…случаются прелестные затемнения смысла и грамматические неправильности <…> Приведу такую строчку А. Танкова: „Можно и нежно, и нет на земле нельзя“. Так не говорят, грамматика здесь нарушена, но сказано это в таком сердечном порыве…»
Вижу парту, за которой сидят отличник и троечница, отличник слегка прикрывает изложение ладошкой, но та востроглаза – списывает потихоньку. А может быть, все происходит само собой, и единый «сердечный порыв» рождается за общим письменным столом? Может быть. В любом случае одновременность вылазок К. и Н. понятна.
Не удивителен и выбор «жертв». Там Алексей Цветков, здесь, например, Мария Степанова (среди других талантливых поэтов). Но они столь очевидно одарены, что диву даешься: какой глупый и опрометчивый выбор! Вот только зависть умом не располагает, она вся сердечный порыв.
Статья Н. называется «Дочь будетлян» с угрожающим подзаголовком «Послание редактору и критику поэзии» (статья в «Литгазете» шла с подзаголовком: «Нелицеприятный разговор с редактором и критиком о поэзии»). У меня, кстати, тоже мелькали остроумные названия… Нет, не буду. Друг отговорил. Грубо, сказал, не надо.
Хорошо, тогда о грубости. В той давнишней статье, перечислив поэтов, которые ей по душе, Н. писала: «Неслучайный читатель поэзии знает, что все это способные поэты…»
Но поэтам тем давно за сорок, а кому и за пятьдесят. И всё – «способные »? Как бы «подающие надежды»? Не больше? Можно и похвалой унизить. Причина такой нещедрости в любви очевидна: не разбрасываться, оставить эпитет посильнее – учителю. А то всем не хватит.
В той же статье, критикуя какие-то мои строки: «Может быть, там, в США так развлекаются?»
Невозможно представить, чтобы американский критик написал о своем соотечественнике, проживающем, допустим, в Италии: «Может быть, там, в Италии так развлекаются?» Немыслимо. Цивилизованный человек так не скажет и даже не подумает, это кухаркино кудахтанье и советское плебейство. А в недавние времена – и донос.
Там же, комментируя мое стихотворение, где речь идет о детстве и мальчике, Н. вострепетала: «Что значит „переверни глицерин“? Глицерин – это жидкость. Откуда она взялась, зачем? Как можно ее перевернуть?»
Здесь два варианта: либо Н. притворяется, что не видит шарика с глицерином, который любой ребенок вертел в руках и устраивал в нем «снегопад», либо… Первое «либо» – намеренная недобросовестность (или бесовщина), второе – скудость воображения.
(Говоря о грубости и бесовщине, укажем мимоходом и на статью К. «Анна Аркадьевна и Анна Андреевна», где он поковырялся в личной жизни семидесятилетней Ахматовой.)
Нынешняя статья Н. начинается так: «Напоминание о пределах свободы в любой сфере деятельности сегодня чревато обвинением в политической некорректности».
Как? «Чревато»? Где? «В сфере деятельности»? Что это за крокодилы? Не будь у меня специального интереса, я, конечно, тут же и прервал бы чтение. Представьте себе, что вы отстаиваете чистоту русского языка и непрерывно материтесь…
Суть дела проста: «Внезапная свобода обернулась смердяковской вседозволенностью. „Мы свободны! Не нужны никакие правила! Долой редактора! Говорим и печатаем, как хотим и что хотим!“ – так читается основной месседж новейшей поэзии».
И вывод: «Свободу-то не всем можно давать! Для меня загадка, почему грамотные люди, работающие в журналах, не хотят брать на себя функции если не воспитания, то отбора? Это же их прямая служебная обязанность!»
Здесь тоже все выглядит страшновато: «месседж» – это что, в Вырице так говорят? «Брать на себя функции» и «прямая служебная обязанность» равно неотразимы. Не под шамкающую ли музыку брежневских докладов плесневела эта лексика? Хотя, по-моему, визгливо-базарной интонации у генсека не было. Предлагаю автору «сделать надлежащие выводы»… Как сказал один остоумец и классик: «Из всех жаргонов, на которых жаргонят в этом жаргонящем мире, – жаргон ханжей хоть и можно считать наихудшим – самым изводящим, однако, является жаргон критиков!»
Уровень таков, что говорить о справедливости-несправедливости обвинительных речей Н., о том, где кончается критика и начинается травля, вообще – о содержании статьи, бессмысленно.
И все-таки: статья вся откуда-то списана. По школьной привычке, видимо.
(Вот другое название для моих заметок: «За одной партой».) Все эти разговоры о том, что русская поэзия еще молода, что рано ей говорить свободным стихом… (А вы и пишете несвободным!) Я думаю, что человеку с такой склонностью к литературной клептомании надо приостановить чтение чужих книг и незамедлительно помыслить что-то свое.
И написать хотя бы одно свое стихотворение.
Интонация, все дело в интонации, говорит Н. о стихах, но если она без возбуждения посмотрит на свои стихи, подписанные именем Е. Ушаковой, то увидит беспросветное эпигонство. Не только в интонации, – во всем. До такой степени, что уже не очень понятно, кто с кого списывает: Ушакова пишет стихи Кушнера или Кушнер стихи Ушаковой? Запросто можно печатать под одной фамилией: Кушаковы.
Заглянем на секунду в текст.
Вот стихотворение, где У. с самолюбованием, достойным пера К., перечисляет все, что в этой жизни ей не удается: не умеет водить машину, плохо знает историю, «кирхен не для меня и кюхен» и т. д. Не здесь ли критику Н. надо задать свой излюбленный вопрос поэту: «Кому это интересно?»
Не люблю философию, сутулюсь,
К людям требовательна не в меру…
«Сутулюсь…» Обезоруживающая откровенность. Кому адресован этот «месседж»? Ну и сутультесь, мне-то что? Дальше, как бы невзначай, но – главное:
Готова мгновенно под пулю
Ставить жизнь и любовь, к барьеру.
Это комсомольская лирика. Какие пули и барьеры? Где? Опять в Вырице? («Вслед за песней выстрел треснет – / Звук оборванной струны. / Это выстрелят по песне / С той, с немецкой стороны». И. Уткин.)
И последняя строфа:
Как же быть, что же делать, Удача?
А – как прежде, шепчет, как прежде:
Не жалея и, конечно, не плача,
Доверять своей судьбе и надежде.
Третья строка в этой бардовской песне все-таки должна звучать: «не жалея, не зовя, не плача»…
Встречаются, правда, и тонкие вещи:
И если у зверя душа
была, трепетала она
и в шерсти лохматой, и в лапах;
у вещи она не спеша
заводится, тайной полна…
Что, если душа ее – запах?
Бог с ним, с глаголом «заводится», хотя следовало поработать и подобрать такой, чтоб не двоился, – мы готовы это не заметить и одобрить изящное замечание… И тот, кто не знает, что это украдено из книги «Парфюмер»: «запах – душа вещей», – пусть одобрит.
И еще совет, в связи со штампованными суждениями о французской ли, об американской поэзии и чистосердечно-вялым признанием в стихах:
Английским совсем не владею… —
запишитесь на курсы, да хоть при ДК им. Крупской, выучите язык, тогда и судите. А когда выучите, прислушайтесь, например, к рэпу – там поразительная энергетика и великолепная рифма, – авось, встряхнетесь. Хватит кемарить, пробуждаясь лишь для злобного окрика.
И еще вопрос: кто будет командовать критиками и редакторами?
Если руководствоваться вкусом Н., то страшно подумать: ничего не останется, кроме стихов когда-то способного поэта К.
Ну и несколько прощальных наставлений:
1. Не дуйтесь и не ябедничайте, что вас обижают. Вам всего лишь напоминают: «Не надо обо мне. Не надо ни о ком. Заботьтесь о себе…» (Остаться в истории литературы хотя бы в примечаниях к такому стихотворению уже великая честь.)
2. Не душите литературу в своих объятиях. Не восклицайте с охранительным пафосом: «Не прикасайтесь! Это поэзия!» Ее к вам никто не ревнует, нет оснований. А упитанно-агрессивная нравственность хуже цинизма.
3. Всегда помните:
а) как Достоевский описал в «Бесах» Варвару Петровну в ее отношении к Степану Трофимовичу: «В ней таилась какая-то нестерпимая любовь к нему, среди беспрерывной ненависти, ревности и презрения», – и сверяйте свои чувства к поэзии с этим высказыванием;
б) «Как грустно полусонной тенью, / С изнеможением в кости, / Навстречу солнцу и движенью / За новым племенем брести!..» – и по мере сил справляйтесь с бредением;
в) отсутствие читательского интереса лично к вам не свидетельствует о кризисе мировой культуры.
4. Сосредоточьтесь на создании своего маленького стихотворения. Никуда не подглядывая. Научитесь, как говорил поэт, «петь по-свойски, даже как лягушка». Если не получится, бросайте это дело без сожаления и займитесь кирхеном и кюхеном…
И конечно, никогда не забывайте великое и ласковое предостережение: «Не ходите, дети, в Африку гулять…»
Вот и все.
Точите перья, подхалимы… А на прощанье примите-ка довесок-эпиграмму, которую мы сочинили вместе с Пушкиным и которую я когда-то адресовал одному критику, дав ему вымышленные инициалы А. Н.:
Читать зоила-дурака,
ломающего перья-копья, —
подслушивать у кабака,
что говорят об нас холопья.
3.
Эпиграф:
…Ибо я твердо решил, пока я жив и пишу (что для меня одно и то же), никогда не обращаться к почтенным джентльменам с более грубыми речами или пожеланиями, нежели те, с какими когда-то дядя Тоби обратился к мухе, жужжавшей у него под носом в течение всего обеда: – – «Ступай, – ступай с богом, бедняжка, – сказал он, – – зачем мне тебя обижать? Свет велик, в нем найдется довольно места и для тебя и для меня»…
Лоренс Стерн
ЭССЕ В АССОРТИМЕНТЕ
Серия «Личное мнение» (СПб.: Амфора, 2005—2006)
Сергей Князев
«Личное мнение» – одна из самых интересных нынче книжных серий на рынке интеллектуального чтива. Выпускает ее петербургское издательство «Амфора», в чем нет ничего удивительного или просто неожиданного. У главного редактора «Амфоры» Вадима Назарова устойчивая репутация креативного издателя, который мыслит не книгами, а проектами, и в частности сериями. «Личное мнение» оказалась интересна не только как продукт, но и как товар, то есть пользуется стабильным спросом.
Так, скажем, в серии «Личное мнение», которую составляют сборники эссеистики—публицистики—критики звезд отечественного медианебосклона, за последние полтора года издано 9 позиций от восьми авторов (Александр Дугин, «Поп-культура и знаки времени»; Татьяна Москвина, «Люблю и ненавижу» и «Всем стоять!»; Виктор Шендерович, «Монолог с властью»; Дмитрий Быков, «Хроники грядущей войны»; Николай Сванидзе, «Политика, женщины, футбол»; Александр Привалов, «Любитель Отечества»; Лев Данилкин, «Парфянская стрела»; Александр Архангельский, «Базовые ценности»). Стандартный тираж от 3 до 7 (!) тысяч экземпляров.
«Говорить об успехе серии я бы не стал. Не потому что серия неуспешна, нет. Уже можно сказать, что она не убыточна. Москвина, Шендерович, Сванидзе – допечатывались, но и явного аутсайдера нет. Но я всегда мыслил большими объемами. Серия – это минимум двадцать книг. У нас пока девять», – заявил автору этой статьи сам Назаров. Успех, по словам Назарова, не просчитывался, поскольку сама серия не замышлялась как серия, как проект. «Мы получили рукопись Александра Дугина. Нам это было интересно. Книжка Дугина – сборник статей о массовой культуре. Мы массовой культурой интересуемся, у нас выходили книги о феномене „Матрицы“, Гарри Потере и проч. И еще лежала рукопись Москвиной (имеется в виду книга „Люблю и ненавижу“. – С. К. ). Публицистика. Из двух похожих книг сложилась серия». К моменту выхода книг Москвиной и Дугина идеологически и форматно похожая серия с названием «Инстанция вкуса» уже несколько лет как существовала в издательстве «Лимбус Пресс», в которой вышли сборники статей Дмитрия Быкова, Олега Давыдова, Никиты Елисеева, Татьяны Москвиной, Александра Секацкого, Виктора Топорова, Михаила Трофименкова, Елены Шварц. Единственное серьезное – и выигрышное – отличие «Личного мнения» от «Инстанции вкуса» – то, что создатели «Личного мнения» не стали ограничиваться художественной критикой—эссеистикой. Там есть и, условно говоря, «художники» (Москвина, Быков, Данилкин), и «публицисты», «идеологи» (Архангельский, Привалов, Сванидзе). Впрочем, то, что Назаров делал «Личное мнение», используя опыт «Инстанции вкуса», сам он отрицает: «Мы все равно будем в кругу одних и тех же авторов. Не наша заслуга, и не вина „Лимбуса“ в том, что книги, которые могли выйти в „Инстанции вкуса“, вышли у нас».
Назаров, по его собственному утверждению, – человек аполитичный, и, видимо, потому в серии выходят Дугин, Архангельский, Привалов, Сванидзе, которые не только являются политическими оппонентами и антагонистами, но и говорят, по-моему, порою на разных языках. На вопрос, влияют ли политические и эстетические пристрастия на выбор авторов и есть ли в современной медиа-среде те, кого бы он не стал печатать ни при каких обстоятельствах, главный редактор «Амфоры» ответил так: «Мы однозначно не „кремлевское“ издательство, как, например, „Вагриус“, но в издательском деле личных врагов у меня нет».
Трудно представить себе подобную серию десять, восемь и даже семь лет назад. Вернее, представить-то можно. Составить и выпустить книгу газетно-журнальных статей, и даже не одну – не фокус. Подобные сборники выходили и в «Новом литературном обозрении», и в издательстве «Независимой газеты», и в «Захарове», не говоря уже о спорадических проектах в других издательствах… Но по-настоящему успешной подобная серия оказалась именно в «Амфоре».
Что изменилось в стране, в издательском бизнесе, в умонастроениях публики, что стало возможно издавать – и продавать – сборники писателей (из) газет?
По мнению Назарова, главная причина успеха серии у публики – ограничение свободы слова. «Сейчас есть некое сокращение свободы на ТВ. Отсюда острый интерес к ряду авторов. Если предположить, что завтра – не дай бог, конечно, – радио „Эхо Москвы“ закроют, будет всплеск интереса к его ведущим. Лучше всех в серии продается Шендерович. Людям, как видим, не хватает Шендеровича. Мы издаем людей, для которых книги – запасной клапан. Зачем, с одной стороны, Шендеровичу с его-то известностью, книжка? С другой – когда его не пускают на ТВ, его книжка продается превосходно. Мы взяли на себя несвойственную функцию, мы замещаем этим авторам недостаток эфира».
Отчасти Назаров прав, конечно. Примерно год назад один из авторов «Личного мнения» выстроил такой ряд: на ТВ сегодня ничего нельзя, в прессе можно многое, а в литературе, в книгах – можно все. Возможно, так оно и есть. Книги Проханова, Лимонова, Трегубовой, изделия «Ультра. Культуры», доренковский роман «2008», сборник пьес «Путин. doc» и т. д. вполне доступны. Но про недостаток эфира у авторов – это, конечно, шутка и/или не совсем точная формулировка. Какой недостаток эфира у Москвиной, у Архангельского или, наконец, у Сванидзе? Скорее их книги – продолжение ТВ-деятельности другими средствами.
И сводить успех серии исключительно к политике и следствию выдавливания всего яркого, неожиданного, нестандартного, провокативного, эстетически недержавного с ТВ я бы тоже не стал. В конце концов, аналогичный сборник статей и фельетонов Татьяны Толстой «День», выпущенный в 2001 году, когда со свободой слова (или, если угодно, «свободой слова») было всяко лучше, многократно допечатывался и разошелся, по моим оценкам, общим тиражом не менее 80 000 экземпляров. Просто начиная с 2000—2001 годов, когда прогремели и собрали неплохую кассу Татьяна Толстая («Кысь»), Павел Крусанов («Укус ангела»), Сергей Болмат («Сами по себе»), Людмила Улицкая («Казус Кукоцкого»), окончательно раскрутился со своими стильными детективами Акунин, стало ясно, что публика с деньгами стремительно умнеет, а читатель «с запросами» – богатеет, на тексты для неглупых появился – и только продолжает расти – платежеспособный спрос. Это, кстати, подтверждают и коллеги Назарова по «Амфоре»: «Следующие десять лет (то есть все девяностые. – С. К .) издательства соревновались в издании откровенного треша (sic!), про братву и орлов из ФСБ. А сегодня возникла (и обрела возможность платить за свои вкусы) прослойка людей, желающих читать качественную литературу» (из интервью генерального директора «Амфоры» Олега Седова «Новой газете», 2000 год).
Прибавьте к этому нынешнее доминирование нон-фикшн, убедительное чему доказательство и свидетельство – победа быковского «Пастернака» и в «Большой книге», и в «Национальном бестселлере». Сегодня, по афористичной формулировке Льва Данилкина, продается не воображение, а опыт. «Люди хотят при помощи чужого опыта адаптироваться к жизни», – добавляет Назаров. И опыт журналиста, театрального критика, политолога, экономического эксперта, как видим, оказывается для многих ничуть не менее любопытным и ценным, чем опыт «человека с биографией» (тюремной, армейской, чеченской, бандитской etc). Это, извините за пафос, помогает жить.
Тем обиднее вкусовые проколы и прочие погрешности серии. Такое ощущение, что у серии нет куратора, и не к кому обратиться и сказать, что оформление часто играет на понижение, что предисловие Сергея Бережного (кто это, кстати? за что ему такая честь?) к книге Шендеровича, исполненное в жанре «В лучах чужой бессмертной славы погреться каждый не дурак», – это пустозвонство, и какая-то забубенная хлестаковщина (и тут же, ниже приводятся слова Шендеровича о том, что Сергей Бережной, ответственный редактор издания, между прочим, – полный молодец и без него бы здесь ничего не росло – это вообще что такое?); никто не подскажет, что называть Николая Сванидзе в издательской аннотации «одним из самых ярких публицистов современности» при живых и функционирующих Максиме Соколове, Юлии Латыниной, Александре Тимофеевском (их сборники, кстати, выпускать в серии вроде не планируется) – как бы это помягче сказать? – нехорошо. (Образчики стиля и мыслей яркого публициста: «Давайте честно спросим себя, уверены ли мы в своей безопасности, когда идем в кино, на стадион или на концерт? Или мы просто не думаем об угрозе, что делает честь нашему мужеству, но не здравому смыслу?»; «Реально армия – одна из тяжелейших наших проблем, и пока эта проблема откладывается в долгий ящик, пока она драпируется фальшивыми отчетами и показушными, да и то неудачными учениями, воз с места не сдвинется»; «Наши заслуги в победе над Гитлером, то есть заслуги наших отцов и дедов, живых и мертвых, заслуги всего многонационального советского народа, вероятно, кому-то хочется умалить, но это совершенно невозможно»; «Объективно этот рейтинг (Путина. – С. К .) превратился сейчас в национальное достояние. Главная задача любого серьезного политика и всей политики в целом – отвести ответственность за любую нелепость и неудачу от Президента, как наседка уводит врага от гнезда. Свежий, классический пример – действия Д. Козака на встрече с матерями Беслана и его слова (сужу по репортажам в прессе), что это была его, Козака, инициатива пригласить их в Кремль на день траура». Что это? Зачем из этого делать книгу? Вообще, сдается, выпуск статей Сванидзе, опубликованных в загадочной газете «Фельдпочта» был осуществлен по соображением преимущественно внелитературным, ну да это дело издателя.) Ну и т. д.
И тем не менее, как видим, при всех своих ошибках «Амфора» вот уже который год успешно занимается тем, чем и должно в идеале заниматься уважающее себя интеллектуальное издательство с относительно массовой аудиторией: превращает качественный неформат – в мейнстрим, маргинально-экспериментальный культурный продукт – в полноценный товар, «расширяя пространство борьбы». Из последних побед «Амфоры» – серия «Библиотека кинодраматурга», выпускаемая в копродукции с петербургским киноведческим журналом «Сеанс»: сборники сценариев отечественных писателей для кино, в основном классиков: Арабов, Герман и Кармалита, Евгений Шварц… Деятельность эта во многом хаотична, серия «Личное мнение», судя по всему, действительно сложилась стихийно, и полноценной стратегии ее нет до сих пор. Пока в этом больше черт необязательного хобби, нежели полноценного бизнеса, планирование нестрогое, грамотный менеджмент и маркетинг в области культуры нередко подменяется и компенсируется опытом и чутьем главного редактора, что тоже неплохо, но завтра, думается, этого будет уже недостаточно.
И Я ТОЖЕ – НЕТ!
Религиозная тематика в современной литературе глазами атеиста
Фаина Гримберг
Какие бы изменения ни происходили в литературном процессе, какие бы ни возникали новые направления, стендалевский образ писателя, идущего по дороге жизни с большим зеркалом в руке, честно отражая все, что попадает в поле зрения этого зеркала, что называется, по-прежнему остается актуальным. Именно поэтому, когда пытаешься определить некоторые особенности литературного процесса, целесообразно все-таки обратиться даже к так называемым «низким» жанрам, таким, как фантастика, любовный роман и т. д. Для начала сделаем попытку понять, что же объединяет современных писателей разных стран, от Маргарет Этвуд и Пелевина до Улицкой и Маши Трауб. В сущности, произошел – по какому-то странному движению – странный опять-таки возврат… к манере изложения, принятой в восемнадцатом веке! Во второй половине столетия двадцатого произошел окончательный отход от стиля реалистического гран-романа, интересовавшегося прежде всего неповторимой человеческой индивидуальностью, выражающейся – это было самое главное! – в индивидуальности физической, в неповторимости жестов, движений: никто не снимает шляпку так, как Анна Каренина, никто не хмурится так, как Левин, никто не подбегает так, как девочка Таня, и т. д. Для литературы второй половины двадцатого века все это перестало быть важным; на первый план естественным образом вышли философичность и морализаторство; описания персонажей и пейзажей исчезли, большую роль стал играть диалог. И когда подобная литература обращается к религиозной тематике, это, в свою очередь, происходит вполне естественным образом. И естественным же образом возрождение своеобразное философическо-морализаторского стиля прозы совпадает с возрожденным интересом к религии как важнейшей области обыденной жизни. И вот, исходя из всего вышесказанного, возможно приступить к попытке анализа.
1. Улыбка чеширского кота
«Современный патерик» Майи Кучерской в свое время, то есть совсем недавно, обратил на себя внимание критиков разных убеждений, поэтому анализировать собственно сборник текстов Кучерской мы сейчас не будем, а отметим удивительное сходство «Современного патерика» с очередной литературной новинкой, романом Людмилы Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик». На первый взгляд, ничего общего и нет. Кучерская – нарочито прикольно-простодушная, Улицкая – чрезвычайно серьезна. Однако прежде всего обе писательницы умело нашли для себя – каждая – такую манеру, которая позволяет им совершенно органично избегать портретных и пейзажных описаний, описаний человеческой телесной индивидуальности. «Патерик» Кучерской – короткие повествования, почти то самое, что фольклористы именуют быличками. Улицкая избрала столь характерный для прозы восемнадцатого века жанр романа в письмах, также позволяющий обойтись фактически без портретов и пейзажей. Но это как бы приметы некоторой внешней общности текстов писательниц, а есть и более важная общность: общность некоторых внутренних задач. И Кучерская, и Улицкая изображают жизнь, в которой религия, ее обряды, ее постулаты занимают первенствующее место. Здесь, впрочем, следует отметить и определенное различие. Персонажи Кучерской, постсоветские христиане, все-таки существуют в обществе, где религия является более или менее частным делом, их жизнь – существование фактически замкнутого круга увлеченных людей. Главный герой романа Улицкой живет в Израиле, в стране, где религия от государства не отделена. Персонажи «Современного патерика» могут, если захотят, выйти из этого круга, в который сами и вступили, и зажить снова внерелигиозной жизнью. Ситуация, в которой находятся герои Улицкой, куда сложнее! С религией они вынуждены сталкиваться постоянно, религия предстает перед ними в виде всевозможных запретов и притеснений. Даниэль Штайн, католический священник, прибывает в Израиль на постоянное жительство, но гражданства именно в качестве еврея получить не может, поскольку не исповедует иудаизм. Заключить гражданский, внеконфессиональный брак нет возможности. Трудности продолжаются и после смерти: «Христианам, дорогой брат, в Израиле трудно жить – по многим причинам… как сложно христианина похоронить, особенно, если это не монах, живущий в монастыре… Сколько здесь трагедий: приезжают иммигранты со смешанными семьями, с ними старушки-матери, часто католички, иногда православные, и, когда они умирают, начинается нечто неописуемое: невозможно похоронить. Есть еврейские кладбища, где хоронят только иудеев, есть христианские монастырские, где тоже отказываются хоронить „посторонних“ за недостатком места». Разумеется, все религии, кроме официально доминирующей, находятся в стесненном положении: «…христианская миссионерская деятельность невозможна среди израильских евреев. Строго говоря, она даже запрещена законом». Религиозный фанатизм проявляет себя открыто: «…я заглянула в лавочку, чтобы купить воды, и здесь на меня накинулись две тетки. Одна щипала меня за преступно голые руки, а вторая вцепилась в волосы…»1 Грустная картина! Впрочем, и в круге, обрисованном Кучерской, не веселее. Настоятельница устраивает для монахинь самую настоящую темницу; несчастная женщина, увлекшись религиозной жизнью, разрушает свою семью. А когда писательница повествует о чем-то своем хорошем, становится и вовсе жутко! Вот юродивая старушка испражняется у дома дурного человека, чтобы наставить его на путь истинный, что называется; вот батюшка прощает своему вполне славянского вида и православного вероисповедания зятю еврейское по матери происхождение. И т. д., и т.п. Но кажется, обе писательницы чувствуют, что все эти истории о несчастных женщинах и чудаковатых, а то и вовсе злобных (как персонаж Улицкой, Гершон, строгий иудаист, живущий с семьей на оккупированной арабской территории) мужчинах невольно могут навести на вполне антирелигиозную мысль о том, что в обыденной жизни по крайней мере религиозность приводит к личным трагедиям, от которых страдают и сами религиозные персонажи, и их близкие. Но и Кучерская, и Улицкая с подобным выводом, конечно же, не согласятся! Они отнюдь не атеистки. В сущности, они хотели бы даже продемонстрировать читателям благотворность религиозных убеждений, благотворность веры. И когда они это самое и пытаются совершить, происходит нечто совсем уж странное. Обе писательницы, конечно же, либералки, и потому для них благостное торжество религии – это и торжество либерализма. «Современный патерик» завершается грандиозной пасхальной службой. Все, и хорошие, и плохие, собрались в храме. Все кругом славит воскресение Господа. Каким-то чудесным образом религия отрывается от описания несчастных, загубленных жизней, подобно тому, как улыбка чеширского кота отрывается от самого кота! Словно некий абсолют, религия осеняет всех. Священник провозглашает воскресение Иисуса Христа: «Храм ответил ему единым выдохом и громом: „Воистину воскресе!“» И вот тут-то, в двух финальных фразах и происходит полнейшее торжество религиозного либерализма: «А маленький мальчик Гоша, сидевший у одного очень серьезного папы на шее, крикнул: „Ура!“ И зарычал в папину лысину, как будто он страшный тигр»2 . Подобные примеры своего рода торжества либерализма в религиозной сфере мы находим и в романе Улицкой. Вот монахиня Иоанна изображает на иконе и людей, и зверей, и летящий самолет – все славит Господа! А вот празднуется иудейская пасха в доме либеральных иудаистов: «…и еще за столом сидела русская старушка Прасковья Ивановна, Леина матушка. В платочке! Перед едой перекрестилась. И сморщенной ручкой тарелочку свою перекрестила! Шаббат шалом, Христос Воскрес!» Но если в «Патерике» эта самая либеральная улыбка чеширского кота возникает совершенно неожиданно, то в романе Улицкой выведен конкретный носитель либеральных идей, Даниэль Штайн, основатель особой общины, «церкви Иакова». И здесь происходит еще кое-что любопытное. Автор вольно или невольно утверждает, что в системе религии носителями либеральных идей могут быть лишь некие святые личности, исключительные личности. Такой личностью и является священник Даниэль Штайн, а его помощница не случайно носит говорящую фамилию Энгель, то есть… ангел! И религиозный праздник в интерпретации отца Даниэля, конечно же – торжество либерализма: «…так хорошо он все организовал: сели на траве, попили, немного перекусили… на каменном столе служат свою службу… сели за большой стол в саду – хлеб, вино, куры жареные, все довольны. Люди все улыбаются и друг друга любят…» Впрочем, надо отдать должное Л. Улицкой, после смерти Даниэля его община распадается, но еще до этого Ватикан запрещает ему служение. Улицкая, разумеется, осуждает эту самую официальную церковь в лице Ватикана, не понимающую того добра, которое несет священник Даниэль Штайн! Мы, конечно, не станем осуждать прозаика Улицкую за незнание некоторых теологических тонкостей, но кое-что все-таки отметим. Главный герой романа – еретик-арианец. Он отрицает божественную природу Христа и непорочное зачатие. Более того, он, оказывается, совершенно ничего не знает о психологии даже самого обыкновенного христианина: «Я так люблю Благовещение. Это очень красивая картинка – сидит Мириам с лилией, возле нее архангел Гавриил, и белый голубь над головой Девы. Сколько же невинных душ уверено, что Мириам понесла от этой птички!..» Представить себе христианина, уверенного в чем-то подобном, совершенно нет ни малейшей возможности! Даниэль Штайн, кажется, предполагает, что многие «невинные души» – такие же шутники, как Пушкин в «Гаврилиаде»! Столь же пренебрежительно отрицает отец Даниэль и монашество, и обет безбрачия. Таким образом, официальные церковные власти, запретившие такому священнику служение, абсолютно, со своей точки зрения, правы! Но автор романа «Даниэль Штайн, переводчик» не понимает и, соответственно, не принимает этой правоты. Автор просто-напросто недоумевает: как можно запретить священническое служение хорошему, доброму человеку, у которого «все довольны, все улыбаются»! Впрочем, и доброта Даниэля Штайна имеет свои границы, не простираясь, к примеру, на языческие культы: «…в этом народном сознании присутствуют невидимо женские богини древности… Культ земли, плодородия, изобилия. Всякий раз, когда я с этим сталкиваюсь, я прихожу в отчаяние… Все это проникает в христианство – просто кошмар!» К области «кошмаров» относится для отца Даниэля и гомосексуализм: «Даниэль сказал, что испытывает, как и я, тихий ужас перед этим пороком…»3 И все же автор видит в своем герое истинно хорошего, доброго, фактически идеального человека! И вот тут-то Улицкая и проговаривается, что называется: «…между прочим, чтобы хорошо себя вести, не обязательно даже быть христианином. Можно быть даже никем. Последним агностиком, бескрылым атеистом. Но выбор Даниэля был – Иисус, и он верил, что Иисус раскрывает сердца, и люди освобождаются Его именем от ненависти и злобы…»4 Значит, для того, чтобы быть этим самым «хорошим человеком», возможно выбирать разные пути; и в том числе – Иисуса! Здесь уже и улыбка чеширского кота просто-напросто тает в воздухе, и религия вдруг оказывается чем-то вовсе необязательным! То есть вдруг выясняется, что либерализм фактически уничтожает религию как таковую, низводит ее до уровня всего лишь «одного из выборов»! Но вероятно, религия все-таки нечто иное, нечто куда более сложное и… более страшное, нечто такое, с чем либеральные идеи все-таки сочетаются плохо! Религия – система непростая; в этой системе соединяются, в сущности: официально канонизированный о. Иоанн Кронштадтский, восклицающий на страницах своего дневника: «Евреи в большинстве за свое лукавство и бесчисленные злодеяния, в коих не покаялись, погибнут» или: «Нечестивые не узрят славы Твоей, Христе, – то есть неверующие, неправо верующие: евреи, магометане, буддисты, язычники»5 , а также и мать Тереза Калькуттская с ее постоянным возгласом: «Все во имя Христа, только во имя Иисуса!», а также и юродивая Пелагея Дивеевская, молившая Бога о смерти маленьких своих сыновей и бросившая на произвол судьбы новорожденную дочь. Все эти слова и действия далеки от либерализма. Даже мать Тереза постоянно подчеркивалa, что заботится о нищих и больных не ради них самих, а – опять же! – ради Иисуса! И все это вовсе не какие-то исключительные слова и действия, а некая норма. И хочется повторить слоган печально известной выставки антирелигиозных работ художников: «Осторожно, религия!» Потому что между простым желанием быть хорошим, добрым, либеральным и сложной мистикой религии, которая трактует совсем о другом, а вовсе не о либерализме и доброте, пролегает пропасть. И внезапно взошедшая над этой пропастью либеральная улыбка чеширского кота лишь подчеркивает абсурдность попыток либерализовать религию. И вовсе не потому, что религия – это плохо, а потому, что религия – это другое; и это другое должно в обществе иметь некие границы своего воздействия, потому что, не будучи ограниченным, представляет для человечества опасность! И тут самое время обратиться к профессиональному ученому: «…христианские ценности выглядят такими абстрактными лишь потому, что в современных секулярных обществах они в значительной мере отчуждены от своего первоисточника. А когда христианство было не сводом „правил добра“, а цельной системой мировоззрения, оно с такой же подозрительностью относилось к морали, отчужденной от институциализованного авторитета, как и коммунистическая власть. „Религией добра“ может выступать лишь очень стерилизованное, выхолощенное христианство… „Человеческая добродетель, – писал Григорий Нисский, – сама по себе недостаточна, чтобы возвысить до совершенства души, чуждые благодати“. Вл. Лосский выразился еще категоричнее: „Для христианина не существует автономного добра: доброе дело хорошо лишь постольку, поскольку оно служит нашему соединению с Богом“. Лапидарнее других высказалась преподобная игуменья Арсения: „Человеческое добро мерзость есть пред Господом“. Самым напряженно-болезненным образом это выражено у Ф. М. Достоевского, который устами своего героя говорит, что он „ненавидит женевские идеи (т. е. человеколюбие, т. е. добродетель без Христа) и не признает в добродетели ничего натурального“»6 . Автор монографии «Византийское юродство», филолог и культуролог С. А. Иванов подметил важнейшие особенности религии. Помнить об этих особенностях стоит именно теперь, когда религия претендует на главенство в общественных отношениях! Свобода совести, разумеется, необходима, но существовать в государстве, где общественные отношения регулируются раввинами, или священниками, или судом шариата, очень страшно! И все-таки европейская (и не только!) цивилизация основана отнюдь не на усеченных в виде декалога заповедях древнего царя Хаммурапи, а на светском судопроизводстве, в основе которого – Римское право; в основе современней психологии все-таки не странные и зачастую жестокие поступки библейских и евангельских персонажей, а сложность мыслей и чувств героев античной литературы. И обо всем этом стоит помнить!..
2. Ночь с кем?
Критики привыкли традиционно помещать фантастику в своего рода нижние ярусы литературного процесса. Хотя и фантастика разная бывает. Марина и Сергей Дяченко известны не только в Украине, где они постоянно проживают, и в России, но и за рубежом. Они – лауреаты многочисленных литературных премий. Впрочем, эти премии, похоже, вручались не за стиль и орфографию. В текстах Дяченко то и дело попадаются выражения типа: «потуга на доброе дело», или «Дети должны ходить в школу. Каждый день. На полдевятого утра». Но интересно в творчестве супругов Дяченко все-таки не это, то есть не их слабоватая грамотность, а интересна попытка фантазировать на темы религии. Подобные фантазии особенно интересны атеисту, с точки зрения которого религия сама по себе фантастична. Разумеется, прежде всего М. и С. Дяченко привлекает фольклор, легенды о ведьмах, о лесных русалках украинского фольклора – мавках и т. д. Но в новом романе «Алена и Аспирин» писатели решили говорить о религии именно в традиционном смысле этого понятия. Конечно, главная героиня романа, странная девочка, отправившаяся в земной мир, чтобы отыскать брата, очень напоминает почти такую же девочку, описанную Филиппом Пульманом, только девочка Пульмана хочет спасти не брата, а друга! Но малышка, созданная фантазией Дяченко, отнюдь не пресловутый пришелец с другой планеты, не этот самый «Глюк с планеты Катрук». Диджей Алексей Гиимальский, по прозвищу Аспирин, очень скоро догадывается, что девочка, которую он приютил в своей квартире, – существо, имеющее отношение к религии, как и явившийся за ней взрослый дядя, называющий ее «мелкой». Тут бы Аспирину вспомнить «мелких богов» Терри Пратчетта, но Аспирин явно не читал Терри Пратчетта! Оказывается, Алена живет постоянно в некоем мире, где живут и другие существа, вроде как дети и взрослые, только «дети» не растут! Алексей, пытаясь понять, кто же такая его странная гостья, произносит сакраментальные слова: «рай» и «демон». Однако Алена не желает признавать, что явилась из этого самого рая и что она и ее брат – падшие ангелы, то есть демоны! Для того чтобы вернуть брата, Алена должна сыграть необычайную музыку. Ага, музыку сфер. Алена постоянно морализирует, фактически требует от Алексея нравственного отношения к женщинам, и при этом оперирует понятиями «живой» и «мертвый». Понятно, «мертвый» – это злой, равнодушный к чужому горю, ну а «живой» – совсем наоборот! Понятия-то евангельские, только интерпретируют их супруги Дяченко вполне либерально и внерелигиозно, потому что в Евангелии «живой» – верующий, а «мертвый» – неверующий, и по большому счету нравственность здесь ни при чем! И вспоминается повесть Г. Башкировой и С. Прокофьевой «Ночь с призраком», написанная интересно стилистически и прошедшая незамеченной для критиков. Повесть издана была в 1996 году, в московском издательстве «Толк». В этой повести, представляющей собой оригинальный пример фантастики на религиозную тему, все названо своими именами: рай – это рай, ад – ад, а музыка сфер – это музыка сфер. Возможно, именно поэтому повесть «Ночь с призраком» завершается положительно с точки зрения авторов и, скажем так, плохо с точки зрения многих читателей. Посланный на землю дьяволом донжуан гибнет. Персонажам предлагается жить в условиях строгой православной нравственности и, разумеется, никаких тебе донжуанов! М. и С. Дяченко куда более милосердны. Таинственная Алена исчезает. Выясняется, что ее «брат» не хочет возвращаться в рай, потому что хочет творить, а творчество возможно лишь на несовершенной планете Земля. И Аспирин будет вознагражден: он наконец-то женится и у него родится дочь!
Изданный издательствами «Гелиос» и «Рипол Классик» в 2006 году роман Бернара Вербера «Революция муравьев» является продолжением двух предыдущих романов «Муравьи» и «День муравья». Остроумный французский писатель рассматривает религию с точки зрения традиционно атеистической. Религия возникает вследствие прежде всего незнания. Муравьи не знают, что такое человеческие пальцы, и потому обожествляют их. Но как только выясняется, что же такое эти самые пальцы, их обожествление рассеивается, как дым!
Антиутопия Владимира Сорокина «День опричника» (М.: Захаров, 2006) парадоксальным образом возвращает нас к «Патерику» Кучерской. На протяжении текста персонажи совершают множество дурных поступков, а в финале, опять же словно та самая улыбка чеширского кота, возникает идея мистического торжества православия, но, разумеется, отнюдь не в либеральном варианте!
И возникает чувство, что именно в жанре фантастики сегодня возможен интересный взгляд на религию!
3. И я тоже нет!
В начале октября 2006 года на телевизионном канале «Культура» прошла дискуссия о том, есть ли будущее у атеизма. Результаты не очень утешительные. Сегодня, пожалуй, только патриарх отечественной физики, лауреат Нобелевской премии Виталий Гинзбург осмеливается открыто объявлять себя атеистом! В этом контексте особенно должна быть интересной книга еще одного популярного французского прозаика, Фредерика Бегбедера «Я верую – я тоже нет», представляющая собой диалог священника Жана-Мишеля ди Фалько и разочаровавшегося в вере Бегбедера. Название вселяет некую надежду, но знакомство с текстом разочаровывает. Собственно, Бегбедер задает вопросы, которые до него уже множество раз задавали. Например, сакраментальный вопрос о том, почему Бог допускает страшные катастрофы, смерть детей. Ну и что! Уже давно придуманы ответы; например, что Бог, мол, предоставил людям свободу и потому люди сами виноваты в своих бедах! Бегбедер восклицает: «Мне кажется, твой Бог, которого нам представляют в качестве синонима любви, сегодня стал синонимом конфликтов, самоубийств, ненависти, кровопролития, смерти»7 . Возникает странное чувство, будто французский писатель не так хорошо знаком с историей Франции, ничего не знает о Жанне д’Арк, а уж Анатоля Франса точно не читал! Бегбедер бунтует. Но и священник-собеседник не лыком шит, да было бы и странно, если бы он вдруг согласился: да, мол, Бог плохой и поэтому Его нет! Ди Фалько, либеральный священнослужитель, изящно льстит либеральному сознанию, изображая Бога либералом: «Вера не означает слепую покорность. Кто имеет веру, тот не стесняется резко окликать Бога. Леон Блуа, Бернанос, Пеги и другие требуют ответа от Бога, и Ему дороги те, кто вопрошает Его, кто поднимается перед Ним во весь рост…» Да, это вам не игуменья Арсения с ее прямотой, это потоньше будет! Ну и в последней строке Бегбедер делает ответный реверанс: «Да, меня посещают сомнения в том, что Бога нет»8 . И спора-то никакого не было, а был, по сути, взаимообмен комплиментами и псевдовозражениями. Когда Остап Бендер заспорил с ксендзами, имелся предмет спора – автомобиль Козлевича. Для чего затеяли свой диалог ди Фалько и Бегбедер? Для того, чтобы доказать, что в лоне либерализованной религии даже и почти атеисту найдется место?
На самом-то деле религия – предмет опасный. Настоящие споры с религиозными деятелями могут окончиться очень неблагополучно! Это, кстати, символически продемонстрировал Булгаков в «Мастере и Маргарите». Помнится, в детстве, при первом чтении, очень хотелось узнать, как же возразит Воланд на аргументы Берлиоза, объясняющего происхождение христианства. И какое было разочарование, когда Воланд не возражал, а всего лишь отправлял Берлиоза под трамвай! Конечно, в тексте «Мастера и Маргариты» Воланд может и не возражать Берлиозу словами рассуждений, потому что Воланд и есть тот самый дьявол, существование которого Берлиоз (заодно с бытием Бога!) отрицает. И все же невольно думалось, а вдруг Булгаков решился подшутить над верующими? Действительно, когда никаких аргументов нет, в ход идет последнее: казнь, тюремное заключение… У атеистов аргументы, подтвержденные логикой и историей, всегда налицо; верующим аргументы, в сущности, и не нужны, ведь в их понимании речь идет именно о вере, а не о логических рассуждениях! И вот, предположим, религия снова победила. И как же все-таки живется в стране победившего религиозного мировоззрения? Роман Маргарет Этвуд «Рассказ служанки» включила в свою серию серьезной прозы, написанной женщинами, храбрый составитель Анастасия Грызунова. Роман лауреата Букеровской премии прошел в московских книжных магазинах удивительно незаметно, без рекламы, не выложенный на стол новинок и бестселлеров, и это тоже о чем-то говорит. В 1990 году роман канадской писательницы был экранизирован Фолькером Шлендорффом, а сценарий был написан Гарольдом Пинтером. Можно сказать, что в Россию «Рассказ служанки» приходит с большим опозданием, но на самом деле очень даже вовремя! О чем свидетельствует короткое предисловие А. Грызуновой: «…церковь вновь смыкается с государством, в школах насаждают преподавание закона божьего, священники благословляют шпану на бесчинства и запрещают прокат отдельных фильмов в отдельно взятых городах, а организаторов антиклерикальных художественных выставок отдают под суд. Что дальше? Включи телевизор – и с хорошей точностью через десять минут непременно увидишь Республику Галаад в действии. Все это называется „светское государство“ и „свобода совести“, но думаете, я поверю вам после стольких лет лжи? Предсказания Маргарет Этвуд, похоже, начинают сбываться. Нам грозит монотеократия по-русски.
В общем, вы предупреждены. А теперь – читайте книгу. Пока вам это еще позволено»9 .
Но о чем же книга? Религия празднует победу. На месте США возникает протестантская Республика Галаад, страшное место, где преследуются все: иноверцы, женщины, даже властная номенклатура – командоры – и те отнюдь не свободны. У главной героини отняли даже имя, ее сделали рабыней; она обязана рожать детей, ее репродуктивная функция не принадлежит ей, а является собственностью государства. Запрещено все, кроме одной торжествующей конфессии. А когда-то героиня жила иначе. Была работа в библиотеке, был любимый муж, была любимая дочь, была мама, отчаянная феминистка, над активностью которой немного подтрунивали. А теперь подтрунивать вовсе не хочется, мать послали на уборку радиоактивных отходов, мужа убили, дочь отняли и отдали на воспитание «надежным гражданам». А начиналось все как-то даже и незаметно. Девочка переключала каналы, искала мультики, иногда попадала на «Евангельский час для маленьких душ», который вела блондинка Яснорада. А потом Яснорада «…толкала речи. Это у нее выходило блестяще. О святости жилища, о том, что женщинам следует сидеть дома…» И: «…Люк считал, что она забавна. Я только притворялась, что согласна. Вообще-то она чуточку пугала. Она была серьезна»10 . Молодая женщина боялась, но бездействовала. А когда уже не было возможности бездействовать, она попыталась спасти свою семью, бежать, но было уже поздно…
Героини повести Маши Трауб – тоже вполне обыкновенные женщины. Повесть называется «Глянец», ну, и героини, соответственно, работают в так называемом гламурном журнале. И происходит что-то не то. Катя пришла в редакцию и видит, что помещение… освящают!
«… – Катя, вы, по-моему, не понимаете, нас сглазили, нам нужно благословение Божье…