Он кланялся Чохову, поминутно спрашивая:

- Darf ich, Herr Oberst?*

_______________

* Разрешите, господин полковник?

"Оберст - это полковник, - думал Чохов. - Прислуживается, старый подхалим!.."

Чохов все смотрел на помещицу. Положительно она была просто гадкой старушонкой. И как могли здоровенные немцы терпеть, чтобы ими командовала эта сгорбленная, жирная баба-яга? Хотя немцы и Гитлера терпели...

"А пожалуй, надо было бы ликвидировать ее как класс", - подумал Чохов. Он решил узнать мнение партторга на этот счет. Сливенко уже помылся и вышел во двор. Чохов пригласил его сесть рядом с собой на скамейку и, помолчав с минуту, неопределенно сказал:

- Видите, помещица...

- Да, - ответил Сливенко, окидывая равнодушным взглядом фигуру старухи, маячившую в дверях кухни.

Потом он посмотрел в сосредоточенное лицо капитана и понял: хоть Чохов и капитан, но совсем ведь мальчишка, - он видит помещицу первый раз в жизни!

Сливенко рассмеялся:

- А что? Не мешало бы ее отправить к ее русским родственникам?

- Да, - сказал Чохов и поднялся со скамейки, может быть для отдачи соответствующего приказания.

Однако Сливенко остался сидеть.

- Не стоит, - сказал он как будто лениво и повторил уже настойчивее: - Не стоит.

- А землю крестьянам, - сказал Чохов полувопросительно.

- Все своим чередом, - произнес Сливенко и добавил лукаво по-украински: - Це, товарищ капитан, политика не ротного масштабу.

Это замечание покоробило Чохова, вновь напомнив ему о том, что он всего лишь командует ротой. И, в душе согласившись с парторгом, что социальные преобразования не входят в компетенцию командира стрелковой роты, он тем не менее нахмурился.

Заметив в глазах капитана гневные огоньки, Сливенко встал и сказал предостерегающе:

- Я политотдел запрошу, пусть там скажут...

Чохов прекрасно понял намек Сливенко. Он снова сел на скамейку.

К ним подошел старшина, тоже чисто вымытый и весь сияющий. Когда он узнал, что эта старуха в черном - местная помещица, он удивился еще больше Чохова. По правде сказать, он тоже был согласен с капитаном, что тут нужно принимать срочные меры.

- У-у, ведьма! - громыхнул старшина своим мощным голосом на весь двор, так что немки испуганно оглянулись. - Раскулачить ее!

Но парторг сумел и его урезонить. Старшина пошел на уступки и сказал капитану:

- Ну, тогда пусть она нас хоть завтраком кормит!

- Это можно, - сказал Чохов и добавил, покосившись на Сливенко: поскольку она эксплуатировала чужой труд.

Тут Семиглав крикнул из окна, что капитана вызывают в штаб батальона. Оседлали коня, и Чохов отправился в соседнюю деревню, а Годунов пошел объясняться с хозяйкой насчет завтрака.

После завтрака солдаты запели. Окна были раскрыты настежь, и песня понеслась по всей деревне. Пели возвышенные и грустные песни, до боли напомнившие родину.

Произнося знакомые с детства слова, солдаты вскоре сами почувствовали контраст между духом песни и духом окружающей обстановки. Они непонятным образом начали прислушиваться к привычной мелодии, как бы со стороны, как бы с точки зрения немцев, молчаливо сидящих по своим домам и слушающих звуки широкого русского напева. И оттого, что солдаты воспринимали свою собственную песню словно со стороны, они находили в ней совсем новую прелесть и раньше не замечаемую силу.

- "Однозвучно гремит колокольчик..." - самозабвенно выводил Семиглав, по-новому удивляясь этим словам и восхищаясь ими.

"Ох, батюшки, какие красивые слова!" - думал он.

Старшина Годунов, поступившись на сей раз своим старшинским достоинством, вторил густым басом и умиленно прислушивался к ладному течению песни, вспоминая свой родной колхоз, бескрайные нивы и густые леса Алтая и гордясь тем, что он здесь и что они его слушают.

У окна пригорюнился Пичугин, поддерживая остальных мягким тенорком.

И припомнил я ночи другие,

пел Гогоберидзе. Он пел на восточный лад, глуховато, протяжно, с неожиданными мягкими переходами.

Несмотря на то, что песни были чисто русские, ему они напоминали прекрасную Грузию, родную Кахетию и зеленые виноградники на берегах Алазани. Злорадно поблескивая синеватыми белками горячих глаз, он повышал голос, чтобы те, сидящие в домах, лучше слышали:

И припомнил я ночи другие,

И родные поля и леса.

И на очи, давно уж сухие,

Набежала, как искра, слеза...

Сливенко взгрустнулось, и он незаметно вышел во двор. У ворот стоял часовой, с завистью прислушиваясь к поющим.

Сливенко вышел на улицу. Здесь проходила большая дорога, пустынная в этот ранний час, и он прислонился к каменной ограде, куря махорочную цыгарку.

Невдалеке, возле ограды, собрались какие-то люди. Они стояли, прислушиваясь к песне русских солдат и односложно переговариваясь между собой. Заметив их, Сливенко подошел поближе и спросил:

- Вам чего нужно?

От кучки людей отделился молодой человек в старом джемпере и синей фланелевой фуражечке с висящими по бокам наушниками и сказал с робкой радостью - сказал почти по-русски, но со странным нерусским акцентом:

- Я есть чех. Чех!

Сливенко подал ему руку, и, польщенный этим, чех так сильно пожал ее, что Сливенко даже улыбнулся. А когда Сливенко улыбался, каждый мог видеть насквозь его добрую душу. Люди окружили русского солдата, пожимали ему руку и дружески похлопывали по плечу.

Из объяснений чеха Сливенко понял, что двадцать человек батраков помещицы - баронессы фон Боркау - пришли поблагодарить русских за освобождение. Среди них были голландцы, французы, бельгийцы, один датчанин и он - "чех, чех!"

И еще выяснилось, что баронесса со вчерашнего вечера начала их прекрасно кормить. И что сегодня на завтрак была яичница, впервые за все годы. А для того, чтобы баронесса фон Боркау разорилась на яичницу для батраков, нужно было, чтобы в Германию пришла вся русская армия.

- Только русская армия, и больше никакая в мире! - перевел чех восторженное замечание одного француза.

- А русских батраков тут нет? - спросил Сливенко.

Чех сказал радостно:

- Нет! Нема русских.

Этот живой, посиневший от холода, но веселый чех обо всем говорил весело, даже о своем пребывании в немецком концлагере год назад. Видно, его переполняла такая радость, что в ее свете тускнели самые мрачные воспоминания.