— Сыму, сыму, будь они прокляты! Сыму, — Исусик тут же начал развязывать ремни.
Илька сидел рядом с Трифоном Летягой, и никто не обращал на него внимания. По лицу мальчишки текли слезы. Он размазывал их рукавом, старался негромко шмыгать носом. Отчего плакал Илька, он и сам не смог бы объяснить. Он и старался не плакать, но слезы все равно катились и катились. Наверно, оттого, что сейчас ему по-настоящему сделалось страшно. Илька тоже сшиб на суставах кожу, должно быть, о камни или бревна, когда их расталкивал, но боли не чувствовал.
Трифон Летяга внимательно поглядел на Ильку, взъерошил ему волосы:
— Ну а плакать-то зачем? Э-эх, ты!
Илька приник к нему.
— Утонул бы так… Вон моя мамка насовсем утонула… Не шутка…
Рука Трифона Летяги дрогнула, он с трудом прокашлялся, легонько отстранил Ильку от себя и начал рывками обуваться, наматывая мокрые портянки. Обулся, встал.
— Ну, хватит сидеть, работа не ждет! Ты, — повернулся он к Исусику, айда в барак, отлежись.
— А сам-то как же? — с поддельным участием спросил Исусик и быстренько начал собираться, соображая, уж после такого бедствия не обидят и за этот день насчислят ему зарплату, как и всем.
Бригадир зябко поежился, со свистом втянул воздух синевшими губами и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Вылакали вот водку! Сейчас бы стакашек не мешало. — И пошел впереди бригады, немного косолапый, кряжистый и строгий.
Люди двинулись за ним и принялись работать, разбирать следующий залом. И снова понеслась над рекой песня, и снова, бухая о камни, перевертываясь, сшибаясь, поплыли бревна вниз по реке.
Работа, работа, работа…
В сушилке
В сушилке плавал пар. Было жарко и душно. Илька часто выскакивал на улицу и тряс подол рубахи, чтобы охладиться. Чугунная печка с продырявленным коленом сердито гудела и выбрасывала черный дым. От стены до стены сушилки на скобах лежали закопченные жерди, и на них топорщились задубевшие под дождем брезентовые штаны и куртки сплавщиков. Постепенно они просыхали, делались мягче. Вокруг печки на чурбаках лежала обувь и колыхались от жары проношенные до дыр холщовые портянки.
Пахло смольем и гниющим сеном. Сено сплавщики клали вместо стелек в сапоги. Но запах пота забивал все остальное. Сушилась рабочая одежда, а она всегда и всюду пахнет потом.
Ильку долил сон. Стоило ему присесть, сложить руки на коленях, и голова сама валилась на грудь. Илька встряхивался, выскакивал на холодок и макал голову в поду.
Спать нельзя. Нужно к утру высушить всю одежду. Для этого необходимо шуровать и шуровать печку.
Гудит печка, фукает в дыры пламенем смолье. Тут уж смотри в оба. Затлеет портянка, обуглится — и разом займется оплывшая смолой постройка. Спать нельзя! Нельзя оставить сплавщиков без спецодежды.
Медленно возвращаются мужики с работы. Идут, растянувшись цепочкой, молчком прислоняют багры к стене барака и валятся в мокрой одежде на нары. Илька только теперь и заметил, что сплавщики часто пошевеливают пальцами, стараясь разжать их. Но пальцы судорогой собирает в кулак.
Илька робко и сочувственно наблюдает за поверженными усталостью мужиками, боясь предложить им еду.
Трифон Летяга не залезает на нары, должно быть, страшится, что ляжет и не подымется до утра. Он минут десять сидит на пороге барака, вытянув ноги и уронив руки. Потом обводит ввалившимися глазами товарищей и мрачно роняет:
— Мокрую одежу снять! Всем обмыться в реке. Ужинать — и на отдых!
Мужики с кряхтеньем встают, пощелкивают суставами. Один Исусик делает вид, будто ничего не слышит.
— Тебе особую команду подавать?
Исусик брюзжит, сползая с нар:
— Чисто фетфебель, этот Летяга! Пристанет как банный лист, — и, обозлившись окончательно, завывает: — Сам хлещись в реке! Я и так целый день в воде прею, как мочало. Игрушкино дело…
Но он все-таки раздевается и для вида плещет себе в лицо. Трифон Летяга, искоса наблюдая за ним, кивает головой на воду:
— Столкну с казенки!
Исусик окончательно выходит из себя, принимается громко пушить всех на свете, не трогая только Богородицу, но до пояса все же обмывается.
После этого мужики вяло ужинают и ложатся спать. Засыпают они разом, и, кроме дяди Романа, никто ночью не ворочается.
Илька с предосторожностью, совершенно излишней, ходит на цыпочках по бараку. Он собирает мокрую одежду, гасит лампу и отправляется на всю ночь в сушилку. За ним семенит лохматая собачонка. В углу сушилки брошен клок сена, и Архимандрит нежится всю ночь в тепле. Ильке немножко веселей, когда собачонка здесь. Все-таки живая душа.
Мальчишка то и дело пошевеливает одежду, переворачивает ее с одной стороны на другую. Сначала высыхают портянки, затем штаны и куртки. Он мнет их, чтобы они были хоть немного помягче, и складывает в угол. К утру на жердях остается все меньше и меньше штанов и курток. Илька накладывает в печь сырого березняка — чапыги и садится на дрова. Теперь можно и подремать, однако постоянная боязнь, что спецовки могут загореться, не дает ему заснуть надолго. Он то и дело вскакивает, обводит глазами темную сушилку.
Тишина. В открытую дверь видно отливающую свинцом реку. С гор тянет стынью. В небе громоздятся тучи, и сквозь них не проглядывает ни одной звездочки — к утру опять пойдет дождь. Внизу под бревнами плещется вода. Плот слегка покачивается и скрипит. Плот давно на воде. Он уже глубоко осел. Кора на бревнах сопрела. На плоту постоянно пахнет вином. Это от коры. Запах сладкий. Он щекочет в ноздрях, и, наверно, от этого запаха все мутится в голове и клонит ко сну.
Сварить бы чего-нибудь мужикам вкусного. Киселя? Ягод набрать и сварить киселя. Но что кисель? Это Митькина еда. Как-то он там, сопленосый, поживает? Вот тайменя бы поймать да каждому сплавщику по здоровенному куску сварить, тогда бы у них силы прибавилось. Но на удочку тайменя не вытащишь. Он, подлец, так хватит, что вместе с удочкой с плота свалишься. Да и уходят таймени под лес.
А лесу у Ознобихи стоит много. Всю реку перегородили бревна. Справятся ли мужики? Устали они. И дядя Трифон устал. Челюсти у него заострились, нос больше сделался, глаза запали и помутнели. Дядя Роман тайком от всех чем-то натирает поясницу. Забежит в сушилку и натирает. Илька все видит. Но разве он скажет про дядю Романа? Ему труднее всех.
Скрип, скрип, шлеп, шлеп… Щелк! Скрипят бревна, шлепает вода, постреливает печка. Хорошо! Теплынь. Ночь. Опустил Илька голову. Губа у него отвисла, и слюнка выкатилась. Уснул хозяин казенки, уснул в полной уверенности, что только ему живется в артели легко.
Снится Ильке дом, братишка Митька снится. А может, так, в полудреме видится Ильке дом. Вчера прошла сверху казенка, уже без продуктов, без водки, и кино было спрятано в железные колесики. Феша потчевала Ильку мятными пряниками. Он долго мялся, но не выдержал, спросил:
— Как там у нас, дома-то?
Феша удивленно поглядела на Ильку, затем положила руку на его голову.
— Болит сердчишко-то, што ль, о доме? — И сама себе ответила: — Какой же это дом? Пришла я к твоему папаше с мамашей, а они блины пекут. Обрадовались, когда я рассказала, что ты на казенке. Думали, ты утонул, и боялись, как бы им за тебя не влетело. Но теперь успокоились. Плохие люди. Только и родни у тебя там — малыш Митька. Он-то все еще кличет тебя. А те, — Феша махнула рукой, — лучше тебе без них будет…
Ильке снится дом. Неприветливый, вроде бы чужой, а все-таки дом. И мачеха снится. Что знает о ней Феша? Разве она знает, как коротали вместе страшную зиму мачеха и Илька? У нее тоже где-то глубоко, глубоко, будто в загнете угли, подернутые пеплом, хранятся добрые чувства. Она их никому не выказывает. Видимо, стесняется. А отец — кисель. Так его называла бабушка. Жидкий кисель, потому что он бесхарактерный: бабе поддается.
Снится Ильке кисель, сладкий, черничный. Этим киселем Илька кормит малого братишку. Митька дурачится, выталкивает языком кисель изо рта. Илька шлепает баловня ложкой. На лбу у Митьки остается черная звезда. Смешно Ильке, смешно Митьке. Оба хохочут, но хохот почему-то переходит в лай. Что такое?