— Дядя Гаврила, пойдем спать.
Гаврила изумленно оглянулся на Ильку, что-то трудно посоображал и, наверное, отстал бы от Исусика, но тот подлил масла в огонь.
— Экой ты, Гаврила, ндравнай! — сказал он, сострадательно покачивая головой.
Видимо, слово «ндравнай» Гавриле не понравилось, и он сгреб Исусика за тощую грудь так, что треснула рубаха и брызнули пуговицы.
Трифон встал между братаном и Исусиком, завидев, что сбоку к Гавриле уже пристраивается братан верховской — Азарий.
— Гаврила, драки не будет! — отрубил бригадир. — Станешь рыпаться свяжем!
— Кого? Меня? — поразился Гаврила. — Да не родился еще такой человек, который меня свяжет. — Выпустив Исусика, тут же юркнувшего в барак, Гаврила попер на Трифона Летягу.
Бригадир мигнул. Гавриле дали подножку. Он больно стукнулся о бревно затылком и минут через пять был водворен на нары. Уже связанный по рукам и ногам, Гаврила все еще изумлялся:
— Кого? Меня-а?.. — Он так и уснул в полной уверенности, что нет еще на свете того человека, который бы осмелился связать его, низовского Гаврилу.
В темноте незаметно подкрался и покрапал дождь. Мужики один по одному потянулись в барак. Дерикруп, монотонно читавший весь вечер Сковороднику стихи и монологи, уснул в обнимку с ним прямо на бревнах. Илька попытался разнять их и перетащить в барак, но силенок у него не хватило, и он накрыл гуляк дождевиками.
Дядя Роман стонал и мучился во сне. Дышал он прерывисто, тяжело. Илька, прислушиваясь к его стонам, обливался холодным потом, боясь, что с дядей Романом приключится беда.
К утру дождь разошелся, смыл с бревен окурки, плевки и бумагу. Серое утро медленно наплывало из-за гор, не пробуждая природу, а погружая ее в еще более тягучий сон. Даже вестники утра — птицы, затянув пленками глаза, чутко дремали в недоступных крепях и в лапах густого пихтача.
Илька затопил печку, поставил варить лапшу. От печки пригревало, на улице шуршал дождь, неровно стекая но узонькому барачному окну. Мальчишка незаметно для себя уснул.
Голодный Архимандрит ползком выбрался из-под нар, подергал, на всякий случай, шишечкой хвостика и, не поборов соблазна, облизал ложку, зажатую в руке Ильки.
Хворь
Утром сплавщики поднимались трудно, кряхтели, вяло переругивались. Дерикруп окунал в воду клиновидную голову и, вытирая лицо платком, с безнадежной мечтательностью тянул:
— Сейчас бы яблочко кислэнького або квасу…
Поели только братаны. Гаврила все утро шевелил пальцами и поводил плечами. Веревками ему сильно перетянули суставы. Но он никого не ругал и ни на кого не обижался. Что связали — дело обычное, само собой разумеющееся.
Трифон от еды с раздражением отмахнулся. Дерикруп тоже. А Сковородник хватил было ложки две лапши, но тут же побежал к воде.
Хуже всех выглядел дядя Роман. Под глазами у него набрякли темные мешки, переносица посинела, руки тряслись. При каждом шаге старик хватался за поясницу.
— Ты останешься, дядя Роман, — сказал Трифон Летяга. — Какой из тебя сегодня работник.
— Как так? — заерепенился Исусик. Он тоже кряхтел и морщился. — Все с похмелья? Bce! Почему одному плешивому льгота?
— При расчете мы тебе выплатим за прогул дяди Романа. Доволен? Тогда бери свой камбарец и не вякай больше! — сердито бросил бригадир.
Молча один за другим потянулись сплавщики по берегу. И вскоре до Ильки, разводившего огонь, донесся припычный напев:
Дядя Роман с великим трудом уселся возле огонька. Трубку он по пьяному делу где-то обронил и безуспешно пытался сделать цигарку. Пальцы старика поплясывали, табак рассыпался.
— Не свернешь, Илюха? Барахлит сердчишко-то, ястри его, барахлит, жаловался старик, потирая широкую, но уже запавшую грудь.
— Небось нельзя пить-то?
— Нельзя, Илюха, нельзя. Строго-настрого фершала запретили.
— А ты трескаешь! — укорил мальчишка старика и подал ему неумело склеенную цигарку.
Дядя Роман мучительно скособочился, наклонился к огню, достал сучок и прикурил от него.
— Слаб я, Илюха, ой слаб, — сокрушался старик. — При виде его, проклятого, и особливо при запахе все у меня поджилки задрожат, истома какая-то пойдет по телу и внутри жжение получится. Словом, полное затемнение рассудка… — Дядя Роман сплюнул тягучую слюну, утерся ладонью и продолжал тем же ровным, бесстрастным голосом: — Скажи вот ты мне сейчас: выпей, дядя Роман, и через час помрешь — и я выпью, потому как вся нутренность моя уже не в моей власти…
Илька слушал старика, насупившись. Он снял с таганка чайник, сыпанул в него пригоршню заварки, сходил в барак, принес слипшиеся леденцы, которыми угостила его Феша, и опять же голосом недовольной, но все-таки сострадательной хозяйки, понимающей до тонкостей все эти похмельные дела, буркнул:
— Попей чаю с конфетками, может, полегчает. Я его крепко заварил.
— Чаек — это хорошо, — согласился старик. — А конфетки ни к чему, конфетки ты сам мусоль. — Дядя Роман отхлебнул дрожащими губами из кружки и мечтательно молвил: — Мне бы сейчас, Илюха, хоть бы пару глотков на опохмелку, и я вмиг бы человеком стал.
Илька задумался. Ничего не сказав, отправился в барак, перебрал все пустые бутылки, но в них даже капли не осталось. Тогда мальчишка заглянул в банку, куда вчера выплеснул вино. Дождь наполнил ее до краев. Но из банки все-таки пахло водкой. Боясь обидеть старика или оскорбить, Илька несмело сказал, протягивая банку:
— Может, через тряпочку процедишь?
Ноздри у дяди Романа затрепетали.
— Ну-ка, ну-ка, чего у тебя там? Дядя Роман заглянул в банку, небрежно побросал над ней крестики:
— Вот и все! Вот она, зараза-то, и улетучилась. Исусик говорит, что крест даже чертей запросто отпугивает. Да и апостол Павел в свое время изрек: входящее в уста не оскверняет, а только выходящее из уст. А апостол не чета нашему Исусику! В больших чинах, он уж зря трепаться не станет!
— Ты, поди, оттого и не матершинничаешь?
— А? Да нет, не оттого. Зачем обзаводиться еще одной худой привычкой, коли их и без того многовато. — С этими словами дядя Роман глотнул из банки и яростно крякнул: — Ожило, Красно Солнышко, ожило! Восходит оно на небеси…
Ильку мутило.
— А ну, парень, дай-ка мне какую-нибудь тряпицу. Бог, он, конечно, глазастый, но за каждой тварью, не усмотрит. Иная тварь меж зубов в утробу проскочит, тем паче, что зубов у меня нет, то есть никаких преградительных застав…
Старик сквозь грязный платок дососал из банки остатки, поплевал, закурил, уже сам свернув цигарку, и внезапно встретился с брезгливым взглядом мальчика.
Дядя Роман как-то сразу приутих и после продолжительного молчания заговорил:
— Подлай я старикашка, Илюха! Подлай!
Мальчик не отозвался: он как раз подсаливал суп и принялся крошить на дощечке лук.
— Подлай, подлай. Размотал жизнь, по ветру попутному развеял. Суди меня Илюха, суди. И помни, как я вино с червями пил, никогда не забывай. Жизнь, она ровно большой город. В ней заплутаться — плевое дело. А чтобы не заплутаться, надо по центральной улице идти, по самой то есть магистрали. Я же всю жизнь по переулочкам. Нет, не всю жизнь. Сначала тоже по центральной ударился, да на ней свету много, видно тебя всего, со всеми, то есть, сучками. А закоулки, они манят, в них огоньки помигивают, в них песни поют, в них многое друг другу прощают… Ой, не ходи, Илюха, переулками, не ходи… Не слабей корнем, не слабей…
Слова старика озадачили и насторожили Ильку. Уж не рехнулся ли он? Нет, рассуждает хотя и пьяно, но вроде бы по порядку. Еще вчера Илька подивился, что этот веселый человек, забубенная голова, плакал пуще всех, когда пел, видать, дядя Роман так же, как и его мачеха, что-то неладно сделал в жизни. Неужели она, жизнь-то, вроде рубахи? Неужто и не заметишь, как ее износишь?